«Почему так все устроено в жизни моей, — думал он, — что лучшие дни всегда связаны с летом, сенокосом. Как это так у меня получалось?» И улыбнулся тихо в темноте, находя в этом совпадении особую примету судьбы.
А пришедшие на ум воспоминания о Наденьке он не стремился заглушить, физически ощущая тепло тех безумных ночей на Припяти, первых счастливых ночей с Наденькой.
Селивёрст припомнил, что жил тогда как в бреду, тосковал, страдал в ожидании каждой встречи. Только теперь он начинал понимать, что узнал с Наденькой что-то совсем новое, неизвестное ему прежде по отношениям с Лидой, что-то таинственно магическое, действовавшее на него с поразительной остротой, болью и потом блаженно растекающей по всему телу истомой. Нетерпеливая дрожь Наденьки передавалась ему, захватывала его, как только они оказывались рядом. И стоило им остаться наедине, как Наденька неистово обнимала его, прижималась к груди, нервно ворошила волосы его, бороду.
В такие минуты она особенно нравилась ему, хотя он непомерно робел перед страстью ее, открытостью чувств и желаний. Но приятное нетерпение, сладкое и беззащитное, захватывало его, и он отдавался нахлынувшему наваждению, погружался в крепкий, здоровый настой запахов Наденьки, будто входил в июльский лес, полный благоуханной жизни.
Он целовал ее в живот, мягкую волшебную округлость пупка, где сходились в одну точку, один узел, тепло и кровь, где жизнь плыла размеренно и упруго, как вода на большой глубине. От прикосновения губ тело ее вздрагивало, словно ужаленное осой, и медленно возвращалось к жизни, пережив мгновенный счастливый шок.
И еще ему нравилось, когда в этом неистовстве страстей она произносила слова, не менее страстные, безумные и совсем для него неожиданные, никогда не слышанные им прежде:
— Ты мое божество, моя желанная нежность, море мое, — и ласково целовала его в закрытые глаза мягкими теплыми губами, — мой вечношумный океан, мое блаженство, мой кудесник, — и дышала прерывисто стесненно.
Сначала слова Наденьки смущали его, они казались ему непозволительно откровенными, даже слишком прямыми, несмотря на нежную легкость, словно хотели подсказать ему меру поведения. Но скоро он почувствовал, что огонь их передается ему, возбуждает, освобождая стесненные силы. Никогда Селивёрст не испытывал такой головокружительной податливости женского тела и такой власти над женщиной. В эти минуты он любил только ее одну, только ей принадлежал. Комок страстного влечения подкатывал к горлу, он терял сознание и сквозь сгустившуюся пелену опять слышал слова Наденьки:
— Селивёрстушка, «медведушка» мой, божество мое долгожданное, затеряемся здесь среди лугов, заблудимся, а?!
И такая благодать сходила с небес, что он не слышал уже слов, лишь голос ее, как ливневый дождь, проникал в него.
— Как же я смогу без тебя?! — Голос вот-вот сорвется, заклокочет в сдавленном плаче. — Хочу быть с тобой всегда, тебя любить. Что же молчишь, «медведушка» бессловесный, радость моя огненная, шальная, единственная. Как же я боюсь потерять тебя.
И Селивёрст чувствовал, что страх Наденьки передается ему, и от мысли, что он может потерять ее, останавливалась кровь, стыли губы и больно ломило в висках…
Он торопливо скинул одеяло и поднялся с постели, понимая, что уже не уснет до утра от этих бурных, взбалмошных воспоминаний. Он стал ходить по комнате из угла в угол, пытаясь успокоиться и хоть как-то сбить нервное возбуждение. И только тут почувствовал, что на нем от пота насквозь промокла рубаха.
— Эко, какую работу я себе задал, — он стянул рубаху и бросил ее на лавку. — А может, на здоровье повернуло?! — И его осенило глянуть еще раз на Орион. — Авось угол-то и прорисовался.
Он высунулся в окно и внимательно оглядел верхний край Ориона. Звезда верхняя действительно припоздала, теперь она была на месте, хотя рассмотреть ее было нелегко. Она тускло мерцала, посылая слабые-слабые сигналы света, которые с большим трудом, но пробивались сквозь белесые облака.
«Да, к чему бы это, то ли к здоровью, то ли к отъезду в Москву?! А может, к тому и другому… Поеду-ка я к Наденьке». Мысль эта вызвала удовлетворение и покой, он пересилил надолго затянувшееся внутреннее сопротивление.
Утром Маша застала его на ногах. Он бодро ходил по комнате и сам готовил себе еду.
— Я же оставила тебя вечером полумертвым, или мне показалось? — удивилась Маша.
— Живучий я, девочка моя, живучий. Ты лучше скажи, а где Костя Пузан, сын Михея-лавочника?
— Убили. Тимоха его застрелил.
— Как это?!