Выбрать главу

И в тот же вечер, поздно уже, поехали мы на мельницу за Селивёрстом Павловичем. Он работал мельником и в Лышегорье приходил редко. Дорога была неближняя, невеселая, молчаливая. Афанасий Степанович гнал лошадь и грустно, в такт визгливому поскрипыванию колес, посвистывал, но свист получался жалобно-тоскливый, как плач. А притомившись посвистывать, что-то невнятно бормотал про себя, так, что разобрать можно было только одну фразу: «Чай, как жить-то без него будем?! У кого защиты, чай, искать будем, ах, жизнь-матица…»

Я, молча, не вступая в разговор, слушал его заунывные причитания, его печальные, тревожные слова, оплакивавшие смерть Егора Кузьмича, и сердце мое сжималось от несусветной тоски.

«Что же такое смерть? — думал я. — Почему так неожиданно она лишает нас самых близких, самых дорогих людей?.. Смерть — это исчезновение… Значит, исчезнет еще и Афанасий Степанович, и Селивёрст Павлович, и мама, и сам я когда-нибудь тоже исчезну… Тогда зачем мы все приходим на эту землю, если каждому из нас надо исчезнуть? Зачем живем? Чтобы в один странный день, о котором мы ничего не знаем и не ведаем, уйти в могилу, стать прахом… Кануть… И все… Как это страшно… Почему так устроен этот мир?»

Дедушки Егора нет, он исчез. Это слово «нет» никак не умещалось в моем сознании. На память пришло сегодняшнее утро. Мы с дедушкой пили чай. Он сказал мне, что через две недели, первого сентября, пойдет со мной в школу. Сам отведет меня в первый класс. Он уже говорил с моей будущей учительницей Евстольей Георгиевной. Она попросила его побыть на первом уроке и рассказать ребятам, как сражается с фашистами Красная Армия…

А теперь уже нет его в живых, он не придет ко мне в класс… Как много мне предстоит еще пережить без него… Он мог бы быть со мной рядом, но его не будет, не будет и не будет… Внутри меня холодело, бил озноб. Я свернулся калачиком, стараясь зарыться в сено.

— Ты что, Юрья, озяб? — обернулся ко мне Афанасий Степанович.

— Да тэ-тэ-аак, — а у самого зуб на зуб не попадал.

— Эй, помощничек, чай…

Афанасий Степанович придержал лошадь, бойко соскочил с дрог, суетливо укрыл меня попоной, подоткнув ее по краям, чтобы не поддувал ветер, и мы снова тронулись в путь… Мне стало теплее, озноб прошел, а мысли по-прежнему вертелись вокруг смерти, ее непоправимого, беспощадного выбора.

— Как Селивёрсту скажем, как преподнесем? Весть-то больно страшная… Эх, Юрья, жить бы Егорушке да жить, а он вот что удумал, вон как решил…

Афанасий Степанович говорил и говорил, будто тоже про себя хотел понять тайный смысл неожиданного исчезновения Егора Кузьмича.

— Глянь, как разлучила их смерть-всесильница, — вздохнул тяжело Афанасий Степанович, и голос его плаксиво задрожал в волнении, — теперь когда души их соединятся… И где там они соединятся, ведомо ли нам, чай, там, должно быть, и не по-земному происходит душевное единение… Да и происходит ли, может, чай, утеху мы тут себе придумали… Утеху… А человеку живому все в успокоение…

Я молча слушал его и думал, как же быстро пролетел век дедушки Егора. На душе было тоскливо, муторно. Густеющие сумерки вдруг показались тяжелой, мрачной крышей, которая неумолимо опускалась на меня сверху, а с двух сторон вдоль дороги еще ближе придвинулся непроглядный, темный лес, и дроги наши будто въезжали в этот низкий коридор тьмы. Стало совсем жутко, и внутри словно что-то оборвалось от страха, я натянул попону выше головы, и наступило забытье… Сколько оно длилось, не знаю, когда сквозь тяжесть сна пробился сдавленный голос Афанасия Степановича:

— Поди, уснул в тепле-то…

— Так, чуть забылся, — пробормотал я.

— Глянь, уж, чай, подъезжаем. А я вот, Юрья, все думаю о Егорушке и Селивёрсте, все думаю, и мысль меня не покидает: что-то такое, может, даже неведомое нам, связывало их.

— Почему же неведомое, они были как братья родные…

— Нет, Юрья, между родными братьями так не бывает, у них все было глубже, теплее, сердечнее, чай, даже родство душ для них, пожалуй, маловато. — Афанасий Степанович закашлял глухо, отрывисто, болезнь, видно, крепко еще сидела внутри его. А отдышавшись и придя совсем в себя, добавил: — Хотя нельзя сказать, что жизнь им выпала равная, всегда они были рядом, а Селивёрсту всегда было потяжелее…

Прошло двадцать три года, как вернулись с гражданской войны Селивёрст Павлович и Егор Кузьмич, а теперь уже четвертый год, как шла Великая Отечественная, на фронтах которой они не воевали — возраст не позволял.

Двадцать три года — срок большой. Они оба многое пережили. Егор Кузьмич давно похоронил свою Татьяну, и Селивёрст Павлович еще раз овдовел. Женился он где-то вскорости после возвращения, в году, может, двадцать третьем или четвертом, на лышегорке Иринье Васильевне, свояченице Егора Кузьмича, женщине тихой, заботливой и уступчивой. Бог не наделил ее красотой яркой, броской, как Лиду, но в лице Ириньи Васильевны была та мягкая доброта, что всегда оставляет впечатление особой, милой привлекательности.