Выбрать главу

— Ты-то, Юрья, зачем в ночь поехал? Дома не сидится?

— Дома страшно, — не удержался я, несмотря на наказ Афанасия Степановича.

— Страшно? Чего вдруг?! — и встревоженно посмотрел на нас.

— Нет больше, чай, Селивёрст, нашего Егора Кузьмича, с тем к тебе и приехали, — выдавил, тяжело переводя дыхание, Афанасий Степанович.

Я захлебнулся от слез, душивших меня, заплакал навзрыд.

— Ты чего, Юрья, в слезах весь? — недоуменно спросил Селивёрст Павлович, поскольку сама мысль о смерти Егора Кузьмича была для него еще совершенно непостижимой.

— Умер наш Егорушка, — плаксиво сказал Афанасий Степанович, — сегодня вечером умер. Шел, упал — и был готов, как осенний лист ветром сдунуло. Сердце перетрудилось, больно заботливое было, горячее до людских забот. Вот какое, чай, горе…

Селивёрст Павлович ойкнул надломленно и, отяжелевший, грузно осел на лавку возле стола. Долго молчал, стиснув голову руками и словно забыв про нас. Потом, тоже молча, накрыл стол, поставил кой-какую еду, чай горячий достал из топленной печки и предложил нам перекусить. А сам ушел из избы, на плотину…

— Пусть волю даст слезам, — тихо сказал Афанасий Степанович, — чай, теперь он — полная сирота. Ближе и дороже человека не было у него на этом свете. Эх, Егорушка-Егорушка, чтоб тебе еще пожить-то с нами, — сокрушаясь, качал головой.

Согревшись чаем, я совсем расслабился и тут же, за столом, уснул. Разбудил меня Селивёрст Павлович.

— Поедем, Юрья, поспешать надо. Какую же ты страшную весть мне привез… Вот и оставил нас с тобой Егор Кузьмич, оставил сиротами, как жить-то без него будем… — Он сдавленно сглотнул слезы. — Жить, а надо ли?..

— Ты не дури, Селивёрст, и Юрье зачем это говорить, чай, ему тоже нелегко… А жить всем надо. Егорушка эдакий, чай, жизнелюб был… Жить надо, чай, — сказал твердо Афанасий Степанович, направляясь к выходу.

Только-только забрезжил рассвет, на дороге было совсем сумеречно, а в лесу так и просто темно. Селивёрст Павлович молчал, и мы с Афанасием Степановичем его не тревожили. Так и ехали молча.

Мне было зябко, Селивёрст Павлович, словно почувствовав, что меня знобит, протянул руки и посадил к себе на колени, крепко прижав к груди. От него дохнуло теплом. Оно обдало, окутало меня мягкой пеленой, согрело, и я уснул, убаюканный ездой.

Но спал, видно, недолго.

И даже сразу не понял, отчего вдруг проснулся. Мне по-прежнему было тепло и уютно, кругом стояла ночная, непроглядная мгла. Афанасий Степанович молчал, сдавленно причмокивая и раскачиваясь всем телом… Молчал и Селивёрст Павлович. Грудь его тяжело вздымалась и опадала, то отталкивая, то привлекая меня к себе. И в короткий миг, когда я всем телом припадал к нему, на голову мне падали теплые увесистые капли, глухо дробясь о макушку…

Селивёрст Павлович тихо, беззвучно плакал.

Мне стало страшно. Я плотнее прижался к груди его. И горько-беззлобная обида опять сжала мне горло горючими слезами. В потоке их я вновь уснул, и Селивёрст Павлович, как сказала мама, внес меня в дом спящим и уложил в постель…

Пока мы ездили на мельницу, Егора Кузьмича вымыли, одели в чистую рубаху и положили на лавку в передний угол, накрыв все тело до лица белой простыней. А на лице его, как у живого, так и остался тихий, мирской покой, возвышенный и ровный, будто медленно текущий свет февральской луны.

Днем Селивёрст Павлович, Афанасий Степанович и Тимоха пилили доски, сколачивали гроб — просторный и глубокий, в две с половиной доски, срубили могильный граненый столб, гладковытесанный, наверху с крышей в два ската, накрыв их желобком с головкой конька и глазами, полными светлой печали.

К сумеркам все было готово, мужики внесли гроб в комнату и поставили на лавку, положили в него усопшего.

Наступила последняя земная ночь Егора Кузьмича. Была она удушливая и долгая. Я несколько раз просыпался. На подоконнике за гробом меркла слабым огнем керосиновая лампа, освещая лицо Селивёрста Павловича. А он сидел у самого изголовья Егора Кузьмича, не отрываясь смотрел на него и тихо плакал. Мне хотелось подойти к нему и побыть с ним рядом возле дедушки Егора, но я не решался… Только уж перед рассветом я выскользнул из-под одеяла и на цыпочках, босой, подошел к Селивёрсту Павловичу и замер у него за спиной. Он словно почувствовал и обернулся, привлек к себе, обнял, усадил на колени. «Эх, горе, горе наше неласковое, сироты мы, Юрья, сироты, — шептал он сквозь слезы, — как жить-то без него будем, не думаешь?..» Так мы и просидели с ним до восхода солнца, каждый по-своему оплакивая безвременную кончину Егора Кузьмича. И с ночи этой стали ближе друг другу и роднее.