— В эти скорбные дни все народы нашей страны еще теснее сплачиваются в великой братской семье под испытанным руководством Коммунистической партии, созданной и воспитанной Лениным и Сталиным… Партия видит одну из своих важнейших задач в том, чтобы воспитывать коммунистов и всех трудящихся в духе высокой политической бдительности, в духе непримиримости и твердости в борьбе с внутренними и внешними врагами…
В том числе и со мной, пойму я. Ведь если я каким-то образом ухитрилась способствовать кончине товарища Сталина, то кто я как не тайный враг, двулично притворившийся обычной школьницей, разрушающий, позорящий и дом, и школу?.. Да еще с этим не осуществленным, но окончательно преступным вчерашним умыслом в придачу! Дом и школа — это было вчера. Сегодня я — одна уже против целой страны, решившей со мной бороться. И я соображу, что обречена, что рано или поздно она, такая огромная, одна шестая Земли, меня раздавит. И за дело. Знаю уже, знаю, что товарищ Сталин умер, а до сих пор не нахожу в себе никаких скорбных чувств. Вон как все горюют, сплачиваются, плача (не родственные ли слова?), все, и семья, и радио, и газета. Только я не чувствую ничего, кроме пробочно-тупого обалдения, ощущения, что все нарушено, сорвано с мест, завито в какой-то неизвестно куда мчащийся гигантский клубок… Лишь погода, которой решительно на все наплевать, ведет себя, как я!
День порешит быть нежданно погожим, и белую печь столовой слабенько выжелтит отсвет солнца, что косым углом озарит верхние этажи противоположного флигеля, как всегда опасаясь спускаться в затхлые глубины нашего двора. В немощном световом пятне на печке мне почудится что-то столь же изолированное и противозаконное, как я сама. Так и не выжав из себя ни слезинки, ни горестного выкрика, я обогну стол с завтракающими, оденусь и выйду.
На улице солнце перестанет быть изолированным, оно будет повсюду, противопоставляясь, разнуздываясь, чуть ли не злорадничая. Прохватит, пропитает пальто ветерок с залива, пахнущий весенней морской тиной; оголтело засверкает быстро тающий ночной лед на лужах. По привычке я стану «помогать весне», ломая лед ботинками и озираясь по сторонам. Очевидных признаков крушения, мировой катастрофы не обнаружится. Как обычно, откроются магазины, застынут на своих местах у рыночного садика примелькавшиеся нищие, дворники не бросят скрежетать лопатами по тротуару. Машины, бултыхаясь на булыжниках Малого, не прекратят мчаться куда-то, лихо обгоняя грохочущие ломовые телеги. Одна из телег остановится у рынка, и я мимоходом поглажу гриву рыжей лошаденки, ощутив — она такая же, как раньше, теплая и чуть шершавая. Лошадь потянется к моей руке в ожидании корочки. Ей, лошади, явно не будет дела до случившегося.
Ощущение нарушенности, сорванности с мест подтвердят только небольшие толпы, что сгустятся под уличными репродукторами и возле газетных витрин, слушая и читая всё то же. Многие в них будут плакать, промокая щеки скомканными платочками, марш Шопена поплывет над ними, путаясь в запахах морской весны, керосина, хлеба и навоза. Но особого сплачивания в плаче я не замечу: кого-то отвлечет лоток с пирожками, кто-то станет поглядывать на часы, торопясь. Эти текучие и бесформенные столпления под распоясавшимся солнцем, в месиве самой обыкновенной и потому как бы неуместной уличной жизни, чем-то напомнят мне куски первомайской демонстрации, нежданно задержавшиеся почти на всех углах Малого. Очевидно, даже в таком необычном есть, стыдно сказать, что-то праздничное, как в сорванном уроке. В солнце, в лошаденке, в несобранно горюющих толпах я найду тайную поддержку своему непреодолимому равнодушию и приближусь к школе уже бодрым, а не пугливо-растерянным, как поначалу, шагом.
На первый урок, страшную и решающую контрольную по трите, нашим достанется помещение 9-III класса. Девы рассядутся в нем с напряженно замкнутыми, неприкасаемыми лицами, без обыкновенных сплетнических перешептываний, без громких разудалых окликов и, уж конечно, без ехидных смешков над кем бы то ни было. Тем более — надо мной: бойкотируемой, мне со вчерашнего дня будет подобать полнейшее невнимание, роль хоть и существующего, но старательно не замечаемого неодушевленного предмета. Я затаюсь среди дев, словно айсберг, немилый всем и надводной-то своей, видимой частью, а если бы они подозревали об опасной подводной — о несвершенном моем преступлении!..
В непривычной тишине мы станем ждать звонка на урок и прихода Настасьи Алексеевны, но вместо одного сигнала вдруг прогудит целых три подряд, над партами внезапно возникнет гулкий пустотелый фон школьного радиовещания, и тот же хрипатый женский голос, который недавно распоряжался вечером танцев, скомандует: