Выбрать главу

С легкой материной руки и отец почти прекратил мелочно выслеживать меня; скандалы, к неудовольствию коммунальных соседей, стали у нас редкостью. Одна бабушка, поосторожничав со мной первое время, словно с цепи сорвалась, когда заметила наше нежданное сближение с матерью. Она так и фонтанировала руганью. Ни фразы не обходилось без овна или заспанки. Наверное, бабушку бесила перемена ролей: теперь ведь ей приходилось упрекать мать в потворстве и попустительстве. Ее, блюстительницу обычая и постоянства, раздражал мой уход из тайно подзащитных в равноправные, тем более что мы с матерью порой объединялись против нее, поддразнивая.

Сейчас они все, то есть наши, то есть мои, всегда остающиеся у меня в крайнем-то случае, неизбежные, которых, как я пойму через много лет, одних только и не стоило избегать, сидели под абажуром, смутными размытыми пятнами отражаясь в медном боку чайника. На абажурном волане больше не болтался вечный призрак спорного почтового перевода, — он странным образом исчез после суда над тетей Лёкой. Я мрачно села на свое место.

— Это-это-это… что слу… что слу…

— Позволено ли будет осведомиться, в чем корень такого уныния?

— Я только что навсегда проводила Кинну.

— Было бы об чем, а то об Иванкович Инке, з а с е н е конопатой…

— Действительно, Никандра, — мать давно переключилась на это школьное прозвище, — нет повода грустить, баба с возу — возу легче. Твоя Кинна, прости за вмешательство, всегда только всасывала из тебя, чего не хватало, а чуть что — и в сторонку. Такая и в Москве, в незнакомой семейке, найдет в кого всосаться. Сейчас катит к новым этапам с гладенькой характеристикой, а о тебе, надо полагать, и думать забыла. Ты — где так ой-ой-ой, птица-орлица, — надо отметить, чрезмерно дорожила обществом и суждениями своей рябенькой кукушечки, подпевалочки.

— Ничего вы не понимаете! — обозлилась я. — Кинна, какая бы кукушка там ни была, все-таки Кинна, а со всеми с ними мне не с кем слова сказать. Лето пройдет, снова мне в этот класс, и до конца школы молчать в тряпочку.

— Возьми себя в руки, — твердо сказала мать, как тогда тете Лёке, хотя я вовсе и не собиралась больше при них реветь, хорошенького понемножку! — Ты просто не сумела себя поставить в классе. — Опять эта безвыходная формула, опять мне думать, как, передвигая, точно шкаф, поставить себя перед будущим 10-I… — И разреши узнать, неужели ты забыла, что у тебя, во всяком случае, есть Юра?

— Не за эту соплю ей держаться, Надежда! Благо бы какой флотский или уж горный студент, тоже в форме ходят, а то ни кожи ни рожи, овно на палочке. — Бабушка уже несколько раз видела Юрку возле нашего дома и составила себе о нем самое нелестное мнение.

— С Юркой у меня тоже долго не задержится. Не выплясывается с ним, клёвости никакой. Пора завязывать, а то лажа.

— Что за волапюк, Никандра! — не слишком возмущенно прикрикнула мать. — Не торопись, обдумай и главным образом — не теряй лица. Такими преданными юношами не разбрасываются. Погоди, поедим — все обсудим.

…И надо же, чтобы этот новый, распахнутый тон, эта доверительность возникла между нами с матерью лишь теперь, когда с Юркой все отчетливо шло к концу…

ИДЕТ К КОНЦУ И МОЕ ПОВЕСТВОВАНИЕ. ТО, ЧТО ОНО НАПИСАНО ОТ ПЕРВОГО ЛИЦА, ВОВСЕ НЕ ОЗНАЧАЕТ, БУДТО ЧИТАТЕЛЬ ДОЛЖЕН ОСОБО ПОЛЮБИТЬ ГЕРОИНЮ. Я САМА ЛЮБЛЮ ЕЕ ТОЛЬКО ПО НЕОБХОДИМОСТИ И СТАРАЛАСЬ ЭТО ПОКАЗАТЬ, — УЖ НЕ ЗНАЮ, ПОЛУЧИЛОСЬ ЛИ?.. ДЛЯ МЕНЯ МОЯ ГЕРОИНЯ НЕ ХУЖЕ И НЕ ЛУЧШЕ ОСТАЛЬНЫХ ЗДЕШНИХ ПЕРСОНАЖЕЙ, ДОБРЫХ ИЛИ ЗЛЫХ. ПОЗВОЛЮ СЕБЕ НА ПРОЩАНЬЕ ЕЩЕ ГЛАВУ ОБ ОДНОМ ДНЕ УЖЕ ВЗРОСЛОЙ ЕЕ ЖИЗНИ. А ПОСКОЛЬКУ У МЕНЯ И У НЕЕ ВСЕ НЕ КАК У ЛЮДЕЙ, НАЗОВУ ИСТОРИЮ ЭТОГО ДНЯ:

Белая черная ночь

Шла наша последняя ночь.

Мы оба, люди далеко не молодые, ироничные и бывалые, отлично это знали и, зная, все-таки лежали в темноте, и он целовал меня короткими неглубокими поцелуями — любезными знаками уже умиротворившегося МОЕГО. Потом он стал назойливо, неотвязно гладить под одеялом икру моей ноги, где кожа у меня с детства шершава и неприятна на ощупь. Сначала я недоумевала, зачем это он, — право же, у меня нашлись бы и более пригодные для поглаживания места… Наконец я поняла— он нарочно, он ждет, чтобы я возмутилась. Меня обварило стыдом и злостью, смешанной с исконно мне знакомым, безвыходным и покорным сознанием непосягновенной правоты другого. Другим сейчас являлся он и, возможно, был совершенно прав. Потому что другой, не я.

Правда, отчего бы ему не испытать мое терпение и не убедиться, что я нехороша и для осязания? Имеет право. Это я ни на что не имею права, потому как никогда вовремя не догадываюсь пожелать его иметь. Потому как лежу с ним, твердо зная — завтра все кончится. Из-за моего долгого и притворного неразумения его ласковых, изящных умолчаний и намеков он оказался вынужден сказать мне напрямик еще вечером, что завтра — все. И если я с ходу, пользуясь терминологией моей сестрицы Жозефины, «не выслала его на фиг из койки», какие такие мои теперь права? А он вот право имеет, а быть может, имеет и тонко продуманный резон. Коли уж вконец отвратительно ему станет от этого намеренного поглаживания где не надо, тем легче ему завтра навсегда меня оставить, а мне, ежели покажу, что поняла, и резко отдерну ногу из-под его руки, тем проще гневно забыть наши отношения, построенные (выяснилось!) лишь на более или менее ценных физических ощущениях. Нет, он прав — и даже мудр. Это я не мудра и не догадлива, и не обладаю «элементарным женским достоинством», и «не умею себя поставить». Оборотцы, с юности тысячу раз слышанные от родни и приятельниц-доброхоток, — на редкость перспективные и осуществимые советы.