Между тем Таня Дрот, со стуком сбросив с колен портфель, вскочила и, резко перешвырнув с груди за спину толстую длинную золотую косу, слезным срывающимся голосом закричала на всю Пионерскую:
— Ну и что ты тут видишь плохого, Пожарова? Да, ходим в театр, да, записываем песни! Да, собираем карточки и программки! Это же культура, если ты знаешь такое слово! Что тут надо разоблачать, что тут может кого-нибудь обидеть?
— Полегче, Дрот, — вмешалась Тома, — это же не ариозо Ярославны! Но все же, Пожароува, уместно было бы разъяснить Дрот, в чем все-таки нежелательность тайного оубщества в условиях вашей коумсомольской группы?
Создавалось впечатление, что Тома, умиряя рыдательный и негодующий крик Тани Дрот, по сути дела разделяет ее недоумение и как бы подыгрывает ей.
— Чем тебе не понравилось это, как ты говоришь, «явление»? — продолжала Дрот уже тише, но все еще плачуще. — Чем оно тебя так зацепило?
— Как гвоздь в фанере, — не удержалась Лорка Бываева, вызывая смешки.
— Дело не в фанере, а в манере, — неожиданно срифмовала Пожарова. — Если хочешь знать, /фот Таня, мне не нравятся здесь тайны, которыми вы все это окружали, что вы близко никого не подпускали и даже завели особенные слова и гербы.
— Гербы — это символы каждого члена ОДЧП! Полумаска — символ Драмы, а поверх нее три дудочки: Опера, Песня и Частушка! Что в них страшного?! Просто… ты завидуешь! — снова повысила Таня голос. — Просто тебя злость берет, что ни ты, ни кто другой до такого не додумался! А тайны — ты же сама их только что назвала безопасными!
— Почти безопасными, — твердо поправила Пожарова.
— Почему почти?! — искривляя плачем свое красивое, считавшееся в 9–I классическим, лицо, выкрикнула Дрот.
— Тише, я уже просила тебя, Дрот, — сказала Тома. — Тайны и гербы сами по себе, ов коз, ничего страшного не представляют. Но тайна и все сопровождающее отгораживает ваше оубщество от остального коллектива, тогда как без тайны ваша уыдумка могла бы служить пользе клэсса.
— Вот именно, Тамара Николаевна, — подхватила Пожар, — они же смогли бы вовлечь в свои культурные дела весь класс, рассказывать о них тем, кто не может ходить в театры и скупать в Союзпечати фотокарточки, прос-ве-щать могли бы и обо-га-щать, — с поучительным рассечением слов договорила она. — А Таня сейчас недаром проговорилась о зависти и злости, которые нас, остальных то есть, берут. Это значит, что в замыслы ОДЧП входило… входило…
— Пренебрежение к клэссу и проутивопоуставление себя коллективу, — выговорила Тома.
Таня Дрот в бессилии опустилась на место, закрыв лицо руками: сквозь ее длинные стройные пальцы поблескивали слезы, просачиваясь наружу и заметно отбеливая чернильное пятно на указательном.
Таня была моей давней любовью, кажется, еще с 4–I класса. Не я одна, весь класс почитал ее образцовой красавицей за канонически правильные, удлиненные тонкие черты, яркие брови, большие синие глаза и золотую косу. Никого не смущали даже строки из «Евгения Онегина», где Пушкин, перечисляя упомянутые черты, составлявшие портрет Ольги, неожиданно категорично заявлял: «Но надоел он мне безмерно». Ведь до этого стояли слова «он очень мил, я прежде сам его любил…». Сам Пушкин любил, а потом почему-то разочаровался— его дело! У нас равной ей красавицы не было! Лишь Танино тело не соответствовало, пожалуй, идеалу. Высокая, только чуточку ниже меня, Дрот и к 9–I осталась ровной и плоской, словно тело ее никак не желало превращаться в фигурку, но при этом не становилось неуклюжим и обломистым, как мое, — напротив, казалось все более хрупким и беззащитным, может быть, немного вялым и медлительным в движениях. Она носила его среди нас осторожно и трепетно, как будто стараясь, подобно Орлянке, быть незаметнее при всей своей заметности. В 6–I мы с ней ненадолго сблизились, даже провожались, точнее, это я провожала Таню до ее дома на Петрозаводской, у самого 18-го отделения милиции. В крохотном милицейском садике мы простаивали с ней часами, прислонясь к серой трансформаторной будке, похожей на высокую надгробную стелу, украшенную круглым железным неразборчивым барельефчиком с какими-то молниями. Таня близко к тексту пересказывала мне роман «Аэлита», книгу, тогда недостижимую, таинственную и откровенно любовную, которую Танина мама запрещала выносить из дому, как редчайшую. Таня вообще много читала, в отличие от меня хорошо учась. Многодневная провожальная «Аэлита», млеющая апрельская теплота, прекрасное оживленное лицо Тани — все это было моим коротким счастьем в последней четверти 6–I и напоминало другое, тоже короткое и тоже апрельское счастье в 1–I, когда я дружила с Орлянкой. Мне постоянно хотелось хвастаться Таней, «Аэлитой», нашей трансформаторной будкой, и как-то раз я не удержалась и проболталась Лорке Бываевой о наших провожаньях. В тот же день Лорка увязалась за нами и у трансформаторной терпеливо слушала финал «Аэлиты», знать не зная, что там в начале.