Выбрать главу

Он опять не получает ответа, но не унимается, и ясно, что он совсем не к матери обращается, а к нам, большим девочкам, то ли напугать, то ли восхитить нас желая. Наташка произносит покровительственным тоном:

— Замечательно. Ну, а как тебя зовут?

— Андрей. Вот я же и пою!

— И молодец! — говорит Наташка, набухая важностью. — А почему ты говоришь, что это твое место?

— И не место, а весь остров!

«Вот как, даже знает!» — с обидой думаю я и пытаюсь подловить его:

— Если это твой остров, как он называется?

— Остров Свободный! — говорит Андрей, не задумываясь.

— Почему это? — все так же высокомерно спрашивает Наташка.

— Там на берегу, — он показывает в сторону нашей речушки, — есть куча вара, ну, такой черной смолы. Если жевать вар, зубы становятся белые без всякой чистки два раза в день! Значит, от чистки зубов я освободился, значит, мой остров — Свободный!

Хотя Наташка явно старается подчеркнуть, что он маленький, меня обжигает нестерпимая ревность, и я отвечаю на равных:

— И ничего подобного! Это Одуванчиковый остров! — Я говорю первое попавшееся. На самом деле у меня заготовлено приблизительное пышное название «Остров Лягушки и Ящерицы», просто я не до конца его обдумала.

— Какой еще Одуванчиковый? — вскипает Андрей-Воробей. — Как хочу, так и зову! Мой остров! Мы тут всю блокаду куски от каруселей собирали, печку топить! Даже вывеску стопили, «Катание детей и взрослых с 10 часов»! — Он с неожиданной горделивой враждебностью добавляет: — А вы еще неизвестно где в блокаду были!..

Крыть нам нечем, мы обе находились в глубоком тылу, в эвакуации, а о каруселях и знала-то одна я и только сегодня о них Наташке рассказала. Мы уходим, и Наташка нарочито громко бросает мне:

— Кто же с малышами связывается?

Мы идем, не оглядываясь, смиренно предоставляя Воробью наш несостоявшийся Остров Лягушки и Ящерицы с его таинственной башней, разоренным фонтаном, ослепительными одуванчиками и алмазным сверканием стекла в кучах щебенки. Переправляясь через речушку, мы снова ложимся животами на обратный, перекинутый вершиной к Парку, ствол дерева, но на этот раз я от огорчения вороню и сильно задеваю МОЮ донцем портфеля. Наверное, там подмок мой металлический пенал, сделанный из какой-то части настоящего снаряда, несъеденный завтрак в газете и, самое ужасное, довоенный букварь, по которому мы учились в этом году втроем с Лоркой Бываевой, — букварь на сероватой бумаге, с черно-белыми картинками, где люди, хотя и все на одно лицо, красивы и одеты не как сейчас, а город, хотя и не наш, а неизвестный и безразличный, этакий средний город, чист и цел.

— Наш букварь! — вскрикиваю я.

— Ничего, — отвечает Наташка, ползущая позади, — мы СКОРО переходим во второй, букварь больше не будет нужен. А во втором, говорят, учебники будут у каждого. После летних каникул, уже СКОРО!..

Выбравшись на крутой берег речушки, мы тут же, на широкой аллее Парка, находим кучу вара, о которой говорил Воробей. Вар сверху серый от пыли, но если копнуть — черный, глянцевито блестящий, как парта. Мы берем по куску и жуем. Вкус у вара солнечный и немного резиновый, Наташкины зубы мгновенно белеют, прямо сияют. Значит, и мои тоже. Значит, Воробей сказал правду — мы освобождаемся от чистки зубов.

Никакой досады на мальчишку, никакой собственнической ревности мы уже не чувствуем. Чтобы Наташка забыла о моем минутном равенстве с дошкольником, я говорю с небрежной взрослостью:

— Смешной мальчишка, правда?

— Совсем как ты, — проницательно замечает Наташка.

…Через те же сорок пять лет, во время ежегодного нашего с ней созванивания, которое мы заведем, чтобы выкладывать друг другу годовой запас неприятностей, болячек и безнадежных сетований на полную невозможность встречи, она среди прочих «а помнишь?» спросит, как я думаю, где сейчас тот самый Андрей-Воробей. Я тут же представляю себе два варианта. Воробей вполне мог сидеть в одной из черно-сверкающих, как вар, машин, на час нынче преградивших мне путь через Кировский, старательно оцепленный милицией. А мог нынче же стоять среди зачуханной группки приветливеньких бомжей, ночующих у нас на чердаке и регулярно опохмеляющихся возле сожженных почтовых ящиков в сырой мгле парадняка. Возможно, это он обычно и слащавит мне вслед: «Дамочка, то есть гражданочка, добрый вечерочек, то есть, доброе утречко!» И, кто его знает, может быть, он, утолив первыми глотками утренние мучения абстяги, в разнеженном трендеже с дружками называет теперь «своим островом» этот парадняк на трамвайной остановке, парадняк со всеми ВЬГГЕКАЮЩИМИ из его местоположения последствиями, с навечно замазанными снаружи при ремонте фасада дореволюционными витражами, некогда зелеными и темно-красными, словно трава и башня спорного Острова. Оба этих человеческих варианта одинаково экзотичны и загадочны для меня, оба друг без друга не существовали бы, и уж не представляют ли они собой по сути одно и то же, как мои давнишние предвкушение и восстановление?..