Я поняла, что нагло заглянула в запечатленный и чуждый тропический сад, где плоды и безделушки обитают на полной свободе, не стиснутые опасливо в душных шкафах, не замкнутые ни на какие ключи. А Спичка, увешавшая обычное комнатное растение мандаринами, пускай из ваты, приладившая к ветке микроскопические коготки пичуг, пускай из бархатистой синели, не могла не быть чем-то вроде феи, — так я непременно подумала бы в 1–I, а то и позже… Из кухни долетел приближающийся густой Спичкин голос. Я отпрянула от двери, села на диванчик и сжалась, готовясь. Гнев феи Спички, пожалуй, тоже будет необычным, вспышливо-фейерверочным, феерическим, как пишут во взрослых книгах.
Ввалилась Наташка, неся пестро-малиновый винегрет в стеклянном лотке. Спичка — поразительно! — шла впритирку за дочкой, положив одну руку сзади к ней на плечо, а в другой держа стопку тарелок. У Спичкиной ноги следовал Мурзик с надетой на шею проволочной подставкой для кастрюли: в центре таких подставок как раз есть удобная для надевания дырка. Шествие остановилось у стола, и я разглядела, что все трое как-то за это время изменились. Впрочем, Наташка-то начала меняться раньше, едва войдя в дом. Ее вечное старание казаться как можно незаметнее словно свалилось с нее уже на пороге. Лицо стало открытее и доверчивее, слегка сонные карие глаза расширились, тело оказалось смелее и резче в движениях, в школе всегда осторожно-плавных. А со Спичкой произошла более сложная перемена. Если сначала, при известии о каких-то неприятностях, ее бодрое пламя, поколебленное внезапным дуновением, выпрямилось, то теперь — наоборот, оно горело через силу, как бы притворно, и за этим принужденным полыханием угадывалась устойчивая и грустная озабоченность. Точно так сквозь веселый огонек спички виднеется ее черное, мучительно изгибающееся тощее тельце.
Мурзик, довольный, очевидно пообедавший, хотел было достойно вылизаться, но подставка, похожая на жесткую курчавую львиную гриву, мешала. Наташка сняла с него подставку, бросила на стол и, внеся из кухни кастрюлю с горячей картошкой, водрузила на проволочный этот кружок.
Мать и дочь, угощая меня, продолжали разговор.
— Но ты поняла, что я больше не комсорг? — спросила Наташка, и я замерла: она липший раз разжевывала и тем самым отчетливо нарывалась.
— К лучшему, Тура, — изумляя меня, ласково ответила Спичка. — Тебе ни к чему быть на виду в такое время. Видный цветок быстрее сорвут.
Я не поняла этого умудренного и загадочного иносказания, подобающего фее, но спросить решилась только о «Туре»:
— Простите, Элеонора Григорьевна, как это вы называете Наташу? — Я избегала суффикса «ка», строго запрещенного школой.
— Очень просто. Наташа-Ната-Натура-Тура. Бывает и совсем коротко Ра.
— Простите, Элеонора Григорьевна, Ра — это египетский бог.
— Да она у тебя образованная, Тура! «Тура» — сокращение от «Натуры». Пускай, кому охота, смеются, но кто скажет, что Наташка — не натура, не характер? Всякий человек — натура, уверена, что ты, Никандра, тоже.
Именно так и должна была разговаривать фея — легко, вольно жонглируя словами и, когда надо, остроумно объясняя эту легкость.
— Простите, Элеонора Григорьевна…
Перебивая меня, Спичка вдруг вспыхнула, словно чиркнутая о невидимый коробок:
— Тура, что она натворила? Когда успела? — и, секунду понаслаждавшись моей растерянностью и ужасом, добавила: — Что это она у тебя каждый раз с извинения начинает?.. — Вспышка оказалась шуткой.
Я рассудила, что и верно, ничем еще не провинилась, кроме, разве что, тайного заглядывания в Спичкину спальню.
— Может быть, — обошлась я без извинений, — «Мези-Пиранези» у Наташи тоже так получилось, ну, как игра такая? Мурзик ведь не похож на Пиранези…