Тем временем мать подготовила на буфетной доске наш торжественный чайный бело-лиловый сервиз об уцелевших четырех чашках, присоединив к ним свою женственную розовую чашечку и официальный тяжелый стакан отца как хозяйские излюбленные сосуды. Любимая чашка имелась и у бабушки — огромная, толстостенная, вся в темных декоративных трещинах, со сценой медвежьей охоты, нанесенной на фаянс легкими, словно карандашными, штрихами, — еще дедова кружка, сегодня как нельзя более уместная и поэтому извлеченная бабушкой из башни буфета, куда ее изгнали за грубоватость, неподходящую для соседства тонких сервизных чашек. Любимой чашки не было у меня одной, а если бы и была, меня давно бы уже ее л и ш и л и.
Мать расставляла по столу мелкие тарелки с синей зубчатой обводкой и раскладывала возле них ножи и вилки — нож справа, вилку слева. К этому я тоже не допускалась, до сих пор позорно плохо соображая, где право, где лево. Снова делая вид, что не замечает меня, мать спросила:
— А все же, мама, интересно бы знать, где она, если это не будет слишком грубо, подцепила этого Игоря?
— Лёшка-то? — сказала бабушка. Так она называла свою младшую дочь, тетю Лёку. — А что, не говорила тебе она?
— Что вы, мама. Разве от нее дождешься? У нее, как вам хорошо известно, всегда тайны мадридского двора.
— Австрийского, — поправила бабушка. — Вечно я, Надя, забываю, что мои дочки все три как на скачках соревнуются — кто кого обойдет, и все с секретами своими лошадиными. Аверьяновские английские мисс — вас так все еще в девках называли. Ну да от матери-то Лёшка не скроет. Из Сочей возвращалась, заехала к приятелям в Харьков, и этого своего, — она запнулась: к имени «Игорь» не очень-то приклеивался пренебрежительный суффикс, не Игорька же! — Игорешку своего, — нашлась она, — там и оторвала. Семейный был, да худо лежал, должно быть. Артист кино какой-то, у них это легко. Беда, что на семнадцать лет Лёшки моложе, ей сорок один, а ему-то… недопёсок еще. А сынка маленького уже сделал, да ради нашей «гнёдиге фрау», как говорят в Вене, вмиг и бросил. Жена-то, видно, полоротая, упустила мужика. Не все же нашей Лёшке в раззявах ходить, вот и на нее раззявушка нашлась.
Бабушкины дочери, как дочери всякой Софьи, были названы последовательно — Вера, Надежда, Любовь. Но старшая, Вера, задолго до революции умерла от скоротечной чахотки, и родившуюся после этой смерти тетю Лёку бабушка с дедом для комплекта нарекли именем умершей сестры. Верой тетя Лека звалась, правда, лишь до восемнадцати лет. Во-первых, суеверная, она побаивалась имени покойницы, а во-вторых, имя «Вера» было страшно простонародно и несовременно, и вторая Вера Гавриловна, опубликовавшись в газете и заплатив довольно крупную сумму из первой своей получки, поменяла это неудачное имя. Теперь она называлась Диалектикой Гавриловной, тетей Лёкой.
— Артист кино-о! — с недоверчивым раздражением протянула мать. — Любка об этом знает? То-то, с позволения сказать, взбесится! — Имелась в виду средняя дочь бабушки, тетя Люба, а старшей теперь была моя мать. — Интересные, как говорится, шляпки носила буржуазия!..
— И Любовь не знает. Уж с ней-то Лёшка меньше всего язык чешет. Одна я знаю, — закреплялась в кратком своем превосходстве бабушка.
Я замерла, ликуя. Ожидался приход даже не просто незнакомого гостя и родственника, но еще и киноартиста! Навряд ли теперь они все решатся меня при нем не брать с собой и л и ш а т ь, позо-риться-то! Игра, скорее, пойдет под девизами «сор из избы не выносить» и «мы тоже не лыком шиты». Плохо только одно: отец при артисте, конечно же, заговорит на своем это-это-языке.