— Война всему научит.
— Я часто про это слышу. Если всему — значит, и ценить, и любить…
— Дорогой ценой только.
— Говорят, после войны люди лучше станут… Вы верите?
— Нет. Не верю, Люба.
— И я не верю. А мне хотелось, чтобы это было так.
— Люди и до войны были хорошие. Едва ли раны, седины, морщины сделают их лучше.
Застонали моторы. И кубрик, качавшийся, как поплавок, задрожал часто и мелко.
— Может, благороднее, — неуверенно предположила Любаша.
Самородов покачал головой:
— Война делает людей несчастнее, Люба. И старше годами, и суровее. Это точно.
В кубрик пришел капитан-лейтенант, усталый, бледный. Он улыбнулся через силу, как плохой актер, и стал рассказывать про Сталинград.
О разгроме армии Паулюса все слышали накануне. Никаких же подробностей капитан-лейтенант не знал. И повторял то, что было в газетах. И люди, слушавшие вначале внимательно, стали терять интерес к его рассказу.
— Плохо, — сказал Самородов. — От такой политбеседы нулевая отдача. Верно?
— Не знаю.
— А я знаю. До войны в горкоме комсомола инструктором работал. Батя у нас, секретарь горкома партии, — классный пропагандист был. За такие политбеседы штаны с нас снимал и порол собственноручно, извините за выражение.
Люба с удивлением посмотрела на Самородова.
— Сколько же вам лет, Петр?
— Двадцать четыре.
— Я думала, меньше.
— Нет. Двадцать четыре. В конце ноября исполнилось.
— А как бы вы провели эту беседу? — улыбнулась она.
Самородов, может, по привычке поднял руку и сильно потер виски пальцами.
— В такой беседе все решает план. С кондачка его не придумаешь… Но, видимо, я рассказал бы ребятам о лучших десантных операциях русского и советского флота. Об истории десантов вообще… О беспримерном мужестве десантников во все времена… А уже в конце призвал не осрамить славы русского оружия, сослался бы на пример воинов-сталинградцев. Главное, чтобы было интересно. Только этим можно заставить людей слушать.
Капитан-лейтенант закончил говорить. Вопросов не было. И он не знал, что ему делать. Он не мог, наверное, уйти. Ему, наверное, было приказано оставаться в кубрике, поднимать моральный дух десантников. И он беспомощно поводил взглядом и улыбался так же беспомощно и даже вымученно.
Тогда старшина Самородов поднялся, оперся рукой о переборку и громко сказал:
— Давайте споем, ребята!
Галя спросила Любашу:
— Ты волнуешься?
— Нет. Я сейчас такая, словно зубной врач сделал мне обезболивающий укол.
Они сидели в радиорубке, низкой, крохотной, где пахло масляной краской, где молодой моряк в наушниках, не отрываясь, смотрел на узкую светящуюся шкалу приемника. Радист, на правах коллеги, пустил Галю в рубку. А она, конечно, вспомнила о Любаше и привела ее сюда.
По-прежнему гудели машины. И тральщик зарывался в волны. Палуба то уходила вниз, то устремлялась в гору, будто хотела встать во весь свой рост.
Галя выглядела бледной, осунувшейся. Движения были вялыми. Кажется, ей нездоровилось.
— Когда я думаю, что Журавлев может умереть, мне хочется, чтобы меня убили, — сказала она. И отчаяние было в ее голосе.
— А я хочу мстить, — призналась Любаша. — Раньше я не знала, что это такое. Теперь знаю.
— В далекой древности суровый обычай был: мстить за кровь.
— Справедливый обычай.
— Он и теперь, по-моему, сохранился у некоторых народов.
— Каких?
— Точно не помню. На Востоке, кажется…
Потом они перестали говорить. Любаша достала книгу. А Галя смотрела на крашенную в салатный цвет переборку и думала о своем горе…
Кто-то правильно подметил, что люди чаще и охотнее вспоминают о прошлых радостях, переживают их заново, порой переоценивая и преувеличивая счастье, которое некогда посетило их. Может, это случается потому, что в душе человеческой счастье, точно солнце, свет которого и желанный, и надежный, и долгий.
Горе — вспышка, взрыв. Оно обжигает, причиняет боль. Но уж если боль проходит (если проходит!), то о ней стараются не вспоминать.
Окровавленное письмо Журавлева и короткая записка Тамары не могли быть забыты так скоро. Журавлев ранен. Дело на войне обычное. И Галя понимала это. Понимала, что нельзя ныть и расслабляться. Но все было так неожиданно. И прежде всего — его любовь. Он же казался ей каменным… Какая она недалекая! Какая глупая!..
Если бы так не щемило сердце, не гудели машины, не ерзала под ногами палуба, если бы можно было спокойно и легко припомнить все, что связано с Журавлевым, мельчайшие подробности, детали, может быть, она не судила себя так строго, не терзала душу…