До свидания!
Любка побледнела, черты лица ее затвердели. Медленными движениями, вся под впечатлением прочитанного, она вчетверо сложила листок и спрятала его в конверт.
— Вот так фиговина… — выдохнула она растерянно.
Степка подумал, что Любка сейчас заплачет. Но она на секунду скривила губы, отчего лицо ее сделалось некрасивым. Потом внезапно усмехнулась, горько, иронически, и покачала головой.
Отец был призван в армию на двенадцатый день войны. Они провожали его на железнодорожном вокзале. И мать молча плакала. А поезд неторопливо вытягивался за переезд. Вначале они видели отца хорошо, но вскоре его оттеснили другие мужчины. И отец оказался за их спинами, только волосы, светлые и курчавые, маячили до тех пор, пока поезд не набрал скорость, и они уже не могли бежать за пахнущими мазутом короткими вагонами.
Словно потерянные, возвращались с вокзала, а у телеграфа цвела магнолия, и клены смыкали кроны над сквером, вытянувшимся вдоль улицы Карла Маркса. Под репродукторами, что висели на столбе близ военкомата, стояла толпа людей. Передавали записанную на пленку речь Сталина, которую многие туапсинцы слышали еще утром.
Они тоже остановились. В городе жило много грузин, армян, адыгейцев, греков. Большинство из них совершенно чисто говорили по-русски. И, признаться, утром Степка несколько разочаровался оттого, что Сталин произносил русские слова с заметным грузинским акцентом; но сейчас, после проводов отца, Степка иначе воспринимал речь. В тяжелом, глухом голосе чувствовалась железная уверенность, большая сила. И то, что Сталин говорил по-русски хуже, чем Степка, не вызывало теперь в мальчишке разочарования, а только теплую жалость. И Степка понял, что любит этого человека. Нет, нет, не потому, что его вроде бы положено любить. А искренне, как отца, мать, Любку…
Большинство людей задрали головы вверх и смотрели на репродукторы, над которыми плыли далекие облака.
— Наши силы неисчислимы. Зазнавшийся враг должен будет скоро убедиться в этом. Вместе с Красной Армией поднимаются многие тысячи рабочих, колхозников, интеллигенции на войну с напавшим врагом. Поднимутся миллионные массы нашего народа. Трудящиеся Москвы и Ленинграда уже приступили к созданию многотысячного народного ополчения на поддержку Красной Армии. В каждом городе, которому угрожает нашествие врага, мы должны создать такое народное ополчение… Все силы народа — на разгром врага! Вперед, за нашу победу!
В город еще не привозили раненых. И разрывы зенитных снарядов, похожие на цветы кувшинок, не белели в небе. Первые похоронные пока где-то шли долгой почтой. И война для туапсинцев была неблизкой и призрачной, как смерть.
Когда Сталин кончил говорить и по радио стали петь, народ начал расходиться. Они тоже пошли. Глаза у матери были заплаканные. Она сжимала в руке платок и часто подносила его к лицу. Шли медленно. И песня преследовала их:
От этой песни по коже бежали мурашки. И хотелось стать большим, сильным. И Степка не понимал, почему плачет мать. Он ни на секунду не сомневался, что отец вернется живым, вернется победителем! Он сильный и смелый.
Однажды Степка попал с отцом в передрягу. Меньше года назад. В октябре. Взял его отец на рыбалку. Косяки ставриды тогда двигались. И ее очень здорово было ловить на самодуры.
Отец разбудил Степку затемно. Взяв самодуры и сумку с едой, они пошли предрассветными улицами. Влажные и в безлюдии своем необычные, улицы выглядели застывшими, и Степке казалось, что они с отцом идут вдоль большой, промытой фотографии. Степка еще подумал, зачем декорации в театре рисуют художники. Лучше бы взять большое фото. Поставить на сцену. И все будет, как в жизни.
Только в порту, когда они уже спустили лодку на воду, отец вспомнил, что не захватил запасное грузило. Отец был в сандалиях, в черных, но уже выгоревших спортивных брюках и фланелевой рубашке, красной, с синими клетками.
— Ерунда получается, Степан. — Это он про грузило. — Но возвращаться не будем. Плохая примета: возвращение. Удача не выйдет.
Он велел сыну сесть за руль, а сам закурил и взял весла.
— Капитан! — крикнул он. — Держи курс на ворота.
В гавани волны были ручные. Они мерно облизывали берег, шумели тихо-тихо, словно знали, что город спит, и боялись разбудить его.