Мне, как любому мальчишке, конечно, страшно хотелось, чтобы мой батя был самым лучшим, самым доблестным, самым боевым. Не раз приставал к нему с расспросами о фронтовых делах. Но отец все отнекивался. Не любил он вспоминать о войне: видимо, очень уж много в этих воспоминаниях было трагического и горького. Всякий раз он уводил разговор в сторону. Но однажды мне удалось-таки выбрать момент, когда отец был в хорошем расположении духа. И он поведал об одном боевом эпизоде, за который его наградили медалью «За отвагу». Дело было, судя по всему, где-то в районе Пулковских высот. Часть, в которой воевал отец, занимала позиции на склоне одного из холмов. Позиции были не очень удачными, ибо с них плохо просматривалось расположение вражеских войск. Поэтому пришлось на высотке, что находилась уже, по сути, вплотную к гитлеровским укреплениям, скрытно оборудовать выносной наблюдательный пункт. Туда протянули телефонный провод, и бойцы, сменяя друг друга, сидели в дозоре. Зима, мороз. Дежурить в снежном окопе надо было сутки. Шевелиться особо нельзя, курить – нельзя, а более всего – нельзя дремать. В любой момент можно было ждать вражеской атаки. В одну из зимних ночей настал черед сержанта Михаила Миронова. Сутки дежурства подходили к концу, начинало темнеть, оставалось дожидаться смены какие-то пару часов. И вдруг он увидел: в полутьме идет цепь немцев, одетых в маскхалаты: лыжники, разведка! Взял трубку, крутанул аппарат и, боясь выдать себя, негромко доложил: «Немцы идут». А с того конца орут в трубку: «Чего шепчешь? Громче говори!» Какой там громче! Тени вражеских лыжников проскальзывали буквально перед носом.
Помню: отец рассказывал обо всем этом с эдаким юморком, шутками-прибаутками. А я восхищенно глядел на него во все глаза и, затаив дыхание, слушал про то, как его доклад все-таки был понят и принят, как взметнулась красная ракета, как наши пошли в контратаку, как отбросили наступающих фашистов, как волна атакующих бойцов подхватила отца, и он оказался в передовой цепи…
Сколько раз потом эта история была уже мною с гордостью пересказана друзьям по школе. Сколько раз, уже позже, когда появились на свет мои дети – Ярослав и Ирина – я рассказывал ее им. Теперь уже рассказываю внукам. Понятно, что в масштабах грандиозной народной войны это был лишь маленький, крохотный эпизод, но для Мироновых это семейное предание, семейная легенда, которая, как мне хочется верить, будет передаваться из поколения в поколение.
После войны отец остался на сверхсрочную службу которую проходил в г. Пушкине под Ленинградом, в Пушкинском военном училище. Мы жили в бывших офицерских казармах: подъезд выходил на улицу, а окна – на училище. Отец никогда не рвался за чинами и должностями, вообще был, как большинство фронтовиков, весьма скромным и непритязательным человеком. Но в то же время он был личностью с прочным внутренним стержнем, с закаленными на фронте взглядами и убеждениями. Терпеть не мог никакой несправедливости, не выносил лжи и фальши. Мне памятно, к примеру, что когда по телевизору демонстрировался какой-нибудь фильм, где военные события изображались слишком уж парадно, лакировочно, он вставал и жестко говорил: «Не надо смотреть неправду!» Телевизор при этом безоговорочно выключался.
Фронтовики – это все-таки люди особого замеса. Они глядели в глаза смерти, видели и пережили такое, что не дай бог никому более пережить. Еще одно наше семейное предание было услышано мной не от отца, а от его сестер и моих тетушек (ныне уже, увы. покойных). Перед войной тетя Маша и тетя Фруза перебрались с родной Смоленщины в Ленинград и жили на улице Маяковского в типичной для той поры большой коммунальной квартире. В первую холодную военную зиму они, как и многие блокадники, были на грани голодной смерти. Отец знал о бедственном положении сестер, рвался помочь. Как-то удалось уговорить командиров, и его отпустили на побывку в блокадный город. Когда добрался до места, Маша и Фруза уже ничком лежали на кроватях, практически не в силах шевелиться от крайнего истощения. Отец принес хлеб и тушенку. сэкономленные из своего фронтового пайка. Поставил на огонь котелок с водой, вскипятил ее, накрошил туда хлеба, добавил немножко тушенки и дал чуть-чуть похлебать. Сестры умоляли дать побольше, но отец жестко пресек: «Если наброситесь сразу на еду – умрете». Когда настала пора уходить, строго наказал: «Два дня есть только баланду!» Измученные голодом женщины, увы, не смогли полностью соблюсти запрет, наелись-таки хлеба и тушенки, и им было очень плохо. Но тем, что отец все-таки продержал сестер какое-то время на жидкой пище, он, в сущности, их спас. Они пережили и эту зиму, и всю блокаду.