Однако по великому милосердию Всевышнего существование в чистилище — вовсе не сплошные слезы раскаяния. Мы можем и смеяться. И как же я смеялся, когда эта женщина-профессор — в мое время такого не было; ученая женщина могла быть bas bleu,[28] но никогда не подумала бы вторгнуться в университет, — когда эта женщина-профессор, как я уже сказал, читала письма Планше Кемблу.
Мне они были в новинку. Я помню его письма ко мне, источаемую ими живость и самоуверенность. Он вовсе не сомневался, что я, который не писал опер уже несколько лет — кажется, семь, — с радостью приму его развязную помощь. Но эти письма Кемблу, в которых он рапортует о нашей переписке, были для меня чем-то новым; они представили мне всю историю в новом, забавном свете. Бедняга Планше, трудолюбивый гугенот, столь твердо намеренный потрудиться на благо мадам Вестрис и ее великолепных конечностей. Бедняга Планше, уверенный, что оперная публика не усидит спокойно, когда играют или поют что-то серьезное. Конечно, Планше представлял себе оперу в виде дурного Россини — или в виде Моцарта, изуродованного самовлюбленным бандитом Бишопом. Ковент-Гарден Планше — это театр, где никто не слушает происходящего на сцене, пока не завизжит или не затрубит очередная Великая Глотка; где люди приходят в ложи с корзинами жареной птицы и шампанского и набивают животы прямо посреди действия; где все зрители подходящего возраста, от четырнадцати до девяноста, флиртуют, кивают друг другу и посылают из ложи в ложу billets doux,[29] обернутые вокруг пакетиков со сластями; где сопрано, стяжав достаточно настойчивые аплодисменты, приостанавливает ход оперы и исполняет какую-нибудь популярную песенку — после моей смерти это зачастую был «Дом, милый дом», монументальный вклад Бишопа в историю музыки; где драгоценности сопрано — настоящие, полученные за упорное лежание под старыми богатыми вельможами — интересуют зрителей не меньше, чем ее голос; по мере увядания Великой Глотки взгляды все сильнее приковывает Великий Бюст, и чем больше он, тем больше на нем уместится бриллиантов. Ревнивые соперницы называют их «медалями за доблесть».
В Германии — даже в Бамберге — мы знали театр лучше этого и трудились, чтобы зачать Романтизм и произвести его на свет.
Я рыдал — о да, мы, обитатели чистилища, можем рыдать и часто предаемся этому занятию, — вновь услышав мою «Ундину», исполненную лучше, чем я когда-либо слышал при жизни. Как хорошо теперь играют оркестры! В том оркестре, который извлекла bas bleu из хитроумной музыкальной машинки, пожалуй, не было ни одного портного! «Ундина» осталась моей последней попыткой перетащить оперу из восемнадцатого века в девятнадцатый. Я вовсе не отвергаю Глюка и Моцарта, но следую за ними в своих попытках вытащить в сознание нечто большее из бессознательной части человеческой души. Так мы обратились от их формальных комедий и трагедий к мифам и легендам, чтобы освободиться от цепей классицизма. И сюжет «Ундины» — да, моей прекрасной сказки о водяной нимфе, которая становится женой смертного и в конце концов уносит его с собой в подводное царство, — разве не говорит о стремлении современного человека исследовать глубины, лежащие под поверхностью его собственной души? Я знаю, что сейчас мог бы разработать этот сюжет гораздо лучше, но я и тогда неплохо справился. Вебер — мой щедрый, добрый друг Вебер — хвалил искусство, с которым я объединил музыку и действие в прекрасной мелодической концепции. Такая похвала, и из такого источника!
И вот наконец, после долгого ожидания, может быть, и из моего «Артура» что-нибудь выйдет. «Нет либретто», — сказали они. У них есть лишь яйца-болтуны, которые так ловко высасывал Планше. Куда они пойдут за либретто? Но я верю в Пауэлла. Думаю, он знает об Артуровом мифе больше, чем все остальные, особенно профессора. Смею ли я надеяться, что моя музыка, мои наброски зададут тон всей работе? Конечно. Я должен надеяться.
Жаль, я понимаю не все, что они говорят. Кто такие Снарк и Буджум, которых упомянула bas bleu? Звучит словно некая великая битва из трудов Вагнера. О, это докучное ожидание! Надо полагать, оно и есть мука или наказание, переносимые в чистилище.
III
1
Симон Даркур сидел у себя в кабинете, в колледже Плоурайт, и обдумывал план преступления. Это, несомненно, было преступление, ибо он задумал обворовать сначала университетскую библиотеку, а затем — Канадскую национальную галерею. Княгиня Амалия выразилась предельно ясно: цена информации о Фрэнсисе Корнише, которой она готова поделиться, — наброски к рисунку, который она использует для рекламы своей марки косметики. Княгиня преподносила его публике как рисунок старого мастера, хоть и не называла имя этого мастера. Но тонкость линий, виртуозное владение техникой серебряного карандаша и, превыше всего, умение воспроизвести девственную красоту — непорочную, но сознающую свои силы — недвусмысленно говорили о ком-то из старых мастеров.