В Варшаве, Вильно и Львове аресты. Несколько писателей и журналистов отправлены в Березу Картузскую. Нужно быть готовым к самому худшему. Чувствую, что за каждым моим шагом следит полиция и разные ее прислужники; вся моя корреспонденция проходит через двойную, тройную цензуру — начиная от солтыса и мядельской полиции и кончая чиновниками воеводства и следователями. Нельзя писать даже про погоду — могут заподозрить, что и это шифр.
30 августа
За окном темень, хоть глаз выколи. Пока добрался до двери, сбросил с сундука какую-то крышку и пустую севалку деда, с которой он каждый год, надев новую рубаху, натощак, с солнцем выходит на извечную свою работу сеятеля.
Пройдя из конца в конец все поле, он, как что-то самое святое, передает севалку моему отцу: самому ему трудно уже ходить по свежей пахоте. В последние годы и я начал помогать им сеять.
— Может, лучиной посветить? — спрашивает мама. Снопик света сквозь раскрытые двери быстро разгоняет мрак. Я беру уздечку, сермягу и иду к болоту, где, если прислушаешься, можно издалека услышать, как, храпя и чвохкая спутанными ногами, пасутся лошади. Думал, не раскладывая костра, полежать под стогом, но от реки потянуло холодком, и я у старой вывороти вынужден был разложить огонь. Дерево, видно, было смолистым, потому что вскоре пламя, словно лесовой, начало прыгать, дразнить меня, корча гримасы, показывая то черные, то желтые, то красные языки, словно хотело вызвать меня на разговор. О чем оно хотело узнать? Я долго смотрел на огонь, пока он, устав, не пропал в горячей золе и меня не одолел сон.
Не знаю, сколько времени я спал. Разбудило меня лошадиное ржание и лязг колес в Великом бору. Это, наверно, наш сосед Езуп возвращался откуда-то домой. Занятный он человек. Даже в будний день он, случается, облетит все хутора, чтобы узнать, что слышно на свете. Раньше всех выбирается на ярмарку и позже всех возвращается. А если уж что продает — торгуется, как последний скряга. И очень любит ездить самой короткой дорогой, напрямки. Даже весной, когда никто уже не отваживается переправляться по ломкому льду Багорина в Мядель, он ездит, пока не провалится. Тогда уж рыбаки помогают ему выбраться из купели.
2 сентября
Вчера началась война. Началась она далеко от моей Пильковщины, но никто не знает, куда докатится ее пламя. Пришли ребята из Слободы, спрашивают, как им относиться к мобилизации, идти в армию или прятаться. Что им ответить? Мне кажется, эта война должна перерасти в войну против фашизма, и не только немецкого. И, конечно, мы будем в ней участвовать. Польское радио передает, что сбито шестнадцать немецких самолетов, что на Вестерплатте все атаки фашистов отбиты. Сколько сейчас там гибнет наших! Потому что из Восточных Кресов преимущественно посылали служить на западную границу, на восточной редко кого из наших держат…
3 сентября
У нас тут — словно ничего трагического и не произошло в мире, жизнь как шла, так и идет своей извечной дорогой. Утром отец бороновал рожь. Перед обедом я завел коней на отаву и, проходя через Жуко́ву, нарезал полную корзину подосиновиков и боровиков. Боровики, правда, старые, нетоварные. Молодые поснимали слободчане. Они приходят по грибы, когда еще и день не занимается. Чуть ли не ощупью их ищут.
Все уже начали копать картошку, в этом году она уродилась и на нашем подзоле.
Еще не решил, ехать мне в Вильно или оставаться дома. Сватковский полицейский Желязный уже дважды проезжал на велосипеде мимо нас. Что-то вынюхивает. Слышал, некоторые из пильковщан и магдулян, получив призывные повестки из волости, подались в лес прятаться. Все эти дни стоит ясная и теплая погода. Даже искупался в сажалке, в которой обычно замачиваем пеньку. Сажалку прошлым летом я углубил. Сейчас она полна рыжей болотной воды, затянутой зеленой рябизной водорослей.
4 сентября
Пришли с картошки. Руки пахнут землей и дымом от костра. Над столом на обрывке проволоки висит закопченная лампа. Ее свет падает на лицо деда, сидящего в углу, под образами. Дед со своей седой окладистой бородой больше похож на бога, чем засиженный мухами Саваоф. Мама застилает стол скатертью, сестра Милка раскладывает ложки. У каждого своя ложка. У деда деревянная, у нас самодельные, отлитые еще из военного алюминиевого лома нашим соседом-кузнецом. От истового и частого выскребывания горшков и мисок они поистерлись, стали щербатыми, однобокими. Такими ложками надо уметь есть, чтобы не разлить еду на скатерть и чтоб что-то да попало в рот. Отец всякий раз, садясь за стол, вспоминает, что надо купить новые, и всякий раз, приехав на ярмарку, жалеет денег на такую не слишком необходимую в хозяйстве вещь. «Было бы что есть, и старые еще послужат»,— говорил он. Видно, уж новые ложки, если доживем, будем отливать из нового военного лома…