Пишу новое стихотворение:
Карандаш отобрали.
Пишу
Скудным лучиком солнца,
Что пробиться сумел сквозь решетку.
Нет бумаги.
Пишу
На листе своей памяти,
Окровавленном,
Беспощадно истоптанном сапогами жандармов.
Марки нет.
Я наклеиваю на грипс Вместо марки —
Надежду мою,
Веру в то, что увижу тебя.
Ты получишь песню мою —
Из рук в руки —
От бывалого каторжанина,
Моего хорошего друга,
Что сегодня выходит на волю.
Он мог бы вынести из этого ада
Много приветов родителям, женам и детям,
Но по решению Партии
Он вынесет мою песню.
Не согревай ее долго в своих ладонях.
Отпусти.
Пусть летит.
Пусть приходит к людям,
Принося им, как ей и наказано,
Эту первую весточку,
Как весеннюю веточку…
Пока что большей популярностью, чем сами художественные произведения, пользуются у нас разного рода литературные, эстетические программы и манифесты. Почти каждый печатный орган начинает свою жизнь именно с них.
Не заметил, когда заболел болезнью, известной золотоискателям. Только я ищу не золото, а новые темы, еще не стертые от частого употребления слова, рифмы, метафоры, сравнения.
Возле «Бара Акатимского» едва не напоролся на X. Иляшевича и А. Бартуля — не так давно еще двух знаменитых поэтов. Первый пьет и пишет анемичные, выхолощенные стихи, остановившись на границе поэзии и непоээии, второй, как только добрался до панского корыта, расстался со своим прежним радикализмом и стихами и помогает сейчас прокурору писать обвинительные акты против нас.
Когда-то, помню, в 1930 году, 3. меня с ними познакомила. Бартуль тогда, кажется, отмечал пятилетие своей литературной деятельности.
— А вы знаете, что этот постреленок пишет стихи?
— Ну! — удивились барды.— Может, он что-нибудь нам прочитает?
Сказано это было для приличия. Пришли еще какие-то студенты, и я незаметно прошмыгнул в соседнюю комнату.
Вторая встреча произошла через несколько лет, когда меня в наручниках привезли из Глубокого в Виленский окружной суд. На допросе у следователя я неожиданно увидел Бартуля. Он все время, пока меня допрашивали, сидел за столом, опустив голову, не отрывая глаз от каких-то бумаг.
Сегодня — третья встреча с помощником следователя. Хорошо, что они не заметили меня. Я остановился возле витрины книжного магазина и, как в зеркале, видел, что они перешли на другую сторону улицы. Около старого каменного дома, где помещалась когда-то знаменитая типография Мамоничей, стояло несколько извозчиков. Оба поэта, ввалившись в сани, поехали в сторону Немецкой улицы. Наверно, снова пить.
Как-то быстро я привык к Вильно. Может, потому, что улицы окраин, где я приютился, мало чем отличаются от деревенских. Летом тут можно увидеть коров, коз, лошадей, услышать, как громко перекликаются петухи; осенью улицы пахнут сеном, овощами, фруктами, зимой — березовым и сосновым дымом из труб, а весной — талым снегом, болотом. Издалека видно, какие приближаются тучи, откуда надвигается гроза. Тут, если человек собрался по каким-то делам на Завальную, Немецкую, Мицкевича или другие центральные улицы, считается, что он идет в город. А главное — город этот, хоть он на много километров и растянулся вдоль Вилии, подвластен моим ногам. Я могу его несколько раз пройти вдоль и поперек, с севера на юг, с востока на запад.
Справлялся у Трофима о Юзефе, которому когда-то была передана целая кипа стихов — Я. Гороха и моих. Некоторые из них были напечатаны — о чем я узнал на суде — в «Хрестоматии», изданной в Минске. Но остальные, видно, пропали.
На Железнодорожной улице — цветные рекламные плакаты — «Ведель», «Гербео», «Маги», «Соляли». Чтобы забыть, что сегодня ничего не ел, нужно сесть писать. Голод у меня почему-то ассоциируется с творчеством, а творчество — с голодом. Может быть, потому, что они ко мне пришли вместе.
20 февраля
Только что вернулся из апелляционного суда, где по милости прокурора И. Ячинского пересматривалось мое дело. Обвинялся я в том, что написал и распространял в Вильно 14 февраля 1934 года антирелигиозные стихотворения, а 30 апреля 1934 года — первомайское воззвание, в котором содержался призыв выступать «против террора и пацификации [7], в защиту СССР и красного Китая, против фашистской диктатуры, бороться за Польскую Советскую Республику, за право самоопределения вплоть до отделения…». Одним словом, как говорил пан прокурор, «призывал к выступлениям против существующего правительства и за отторжение от Польского государства части его территории». Эта формулировка, ставшая трафаретным заключительным абзацем во всех политических актах обвинения, была уже всем знакома.