«Габриэль-Жан-Луи Гримальди. Родился 12 ноября 1805 года. Старший сын и наследник. Умер 14 мая 1830 года. Не женат. Детей нет». И всё. Никаких ссылок на светские хроники или некрологи в газетах того времени. Ни слова о талантах, пороках или той самой роковой женщине с бриллиантами на шее. История Габриэля была не просто забыта, она была стерилизована. Его жизнь, полная страстей, боли, опиума и разбитых сердец, была безжалостно спрессована в короткую черточку между двумя датами. Это было печальнее, чем любой готический роман. Семья проделала блестящую работу по зачистке, они не просто скрыли причину смерти, они стерли саму личность, оставив потомкам лишь имя в древе и тот самый лживый портрет, который он так ненавидел.
Виктория откинулась на спинку стула, снимая очки и покусывая дужку. Теперь понятно, почему этот «узел» так тяжело распутать. Она искала ответы в документах, но документы лгали. Она искала в истории, но история молчала. Единственным правдивым источником информации в этом уравнении оставался сам Габриэль, ненадежный, забывчивый, склонный к театральности свидетель собственной жизни. Экран погас, погрузив комнату в полумрак, и Виктория поймала себя на мысли, что чувствует странную, почти профессиональную злость. Не на призрака, а на тех, кто превратил живого человека в архивную пыль.
Утро в библиотеке встретило Викторию запахом крепкого кофе и пыли, уже ставшим для неё таким же привычным, как и запах её собственных духов. Солнце, пробиваясь сквозь высокие стрельчатые окна, расчертило старый паркет яркими геометрическими фигурами, в которых лениво плавали тысячи золотых пылинок. Константин уже был на месте, он стоял у одной из дальних полок, просматривая какие-то бумаги, и в этом утреннем, спокойном свете выглядел почти обычным человеком, без той тяжелой, давящей ауры безысходности, что окружала его в первые дни.
Виктория поставила свой ноутбук на стол чуть громче, чем планировала. Этот звук заставил Константина обернуться. Он приветливо кивнул, но улыбка сползла с его лица, стоило ему заметить темные круги у неё под глазами и ту особую, нервную решимость, с которой она сжимала ручку своей сумки.
— Кофе уже готов, — произнес он, кивнув на серебряный поднос. — Но судя по вашему виду, вам нужно что-то покрепче. Или, наоборот, успокоительное. Ночь прошла… активно?
— Активно не то слово, — Виктория подошла к столу, но садиться не стала. Ей нужно было чувствовать твердую почву под ногами для этого разговора. — Константин, нам нужно прояснить один момент. Касающийся этикета.
Он отложил бумаги и подошел ближе, опираясь о спинку кресла.
— Этикета?
— Да, — она вздохнула, скрестив руки на груди. Ей было неловко, и от этого её тон стал суше и официальнее, чем ей хотелось. — Он был в моей комнате. Снова. И я сейчас говорю не о мимолетных видениях или ощущениях. Он стоял прямо у моей кровати, пока я… была в неглиже.
Константин моргнул, его брови поползли вверх, и на лице отразилась смесь искреннего смущения и удивления.
— Он стоял и смотрел, — продолжила Виктория, стараясь не думать о том, как глупо это звучит, жаловаться на вуайеризм призрака. — И, понимаете, я человек широких взглядов, я привыкла работать в сложных условиях. Но мысль о том, что в любой момент, когда я сплю, переодеваюсь или, простите, выхожу из душа, на меня может смотреть посторонний мужчина… пусть и мертвый… Это выбивает из колеи. Я не могу запереть дверь от того, кто проходит сквозь стены.
Константин провел ладонью по лицу, словно стирая невидимую паутину. Ему было явно неловко за поведение предка, как бывает стыдно родителям за невоспитанного ребенка, который ворвался в ванную к гостям.
— Виктория, я… — он запнулся, подбирая слова. — Я приношу глубочайшие извинения. Это недопустимо. Даже для него. Габриэль, при всей своей эксцентричности, всегда кичился манерами и считал себя джентльменом. Врываться в дамскую спальню без приглашения, это моветон даже для девятнадцатого века.
Он отошел к окну, глядя на залитый солнцем парк, и его смущение сменилось задумчивостью.