Подтянув к животу ноги, я сажусь на корточки и тут только обнаруживаю за спиной у себя Селябабуку. На черной, утратившей всякую суровость физиономии его написано такое откровенное изумление, что щеки мои постепенно становятся такими же красными, как земля Африки… Когда я, отряхнув колени, выпрямляюсь, Селябабука, все так же изумленно глядя на меня, засовывает руку глубоко в карман брюк, вытаскивает ее и протягивает мне горсть поджаренных орехов, в коричневых, как крылья моей бабочки, шкурках.
— Мерси, — говорю я, безропотно принимая неожиданный дар, очевидно предложенный мне в утешение.
На некоторое время у меня пропадает желание ловить бабочек, но ненадолго, конечно. Мной уже составлен иной хитроумный план. Как известно, бабочки больше всего любят, чтобы их ловили ночью на огонь. Вот так я и поступлю. Я специально прихватил из Москвы фонарь, и на свет его в ночи, да еще направленный на лист белой бумаги, слетятся сегодня же все конакрийские бабочки… Мне останется лишь выбрать среди них представительниц, достойных моей морилки.
А пока не следует терять времени, пока нужно хоть немножко углубиться в лес, чтобы кроны деревьев, сомкнувшись над моей головой, закрыли небо и таинственный (какой же еще!) полумрак окружил меня.
Ох, уж эти змеи! По мнению некоторых из моих спутников, они попарно сидят на каждой ветке в лесу, и единственное угодное им занятие — причинять неприятности европейцам. Во всяком случае, меня усиленно убеждают быть осторожным, но я пропускаю все напутствия мимо ушей. Во-первых, потому, что когда-то я работал в золоторазведочной экспедиции в полупустынных районах Тувы, и всяких змей — и гадюк, и щитомордников — было там в изобилии; первое время, ложась спать, мы обязательно укладывались на кошму и еще окружали себя волосяной веревкой, аркомчой, — змеи, будто бы, терпеть не могут кошмы и волосяных веревок; а потом приходилось спать просто на разостланной телогрейке, подложив под голову плоский камень, и змеи ни разу не нарушили нейтралитета. Во-вторых, любопытство и робкого делает храбрым, а мне крайне любопытно посмотреть на лес изнутри.
Итак, я отправляюсь в путешествие и углубляюсь в дебри тропического леса шагов на двадцать. Не таинственный полумрак, а весьма прозаические на вид кусты смыкаются вокруг меня, цепляют колючками за короткие штаны и, что еще хуже, за голые ноги, руки… Если вам приходилось где-нибудь на Кавказе продираться сквозь заросли ежевики, то вы вполне представите мое положение…
Среди многих видов отступления есть и такой — с сохранением собственного достоинства. Я останавливаюсь на этом, последнем, варианте, и потому прежде, чем удрать на поляну, запрокидываю голову и смотрю вверх. Неба действительно не видно, и густейшее сплетение из ветвей и лиан нависает надо мной, давит, гнет к земле, оплетенной лозами, заросшей колючками, прикрытой слоем мелких высохших прутьев и листьев. Лишь постепенно навес над головой расслаивается, и тогда я замечаю, что за нижним слоем отмерших лиан и сучьев находится второй — живой, зеленый, принимающий на себя весь поток тепла и света… Очень сухо, и даже начинает слегка першить в горле, как будто едкая пыль попадает в легкие вместе с воздухом… Лес тихо шуршит… И незаметно никакой жизни… Более того, жизнь просто не чувствуется в этих иссушенных долгим сухим зноем зарослях; скрюченные стволы, узловатые сучья, тонкие ремни воздушных корней кажутся мертвыми, погибшими, лишенными всяких живительных соков, и поэтому особенно странными выглядят зеленые кроны высоко вверху, и зеленые плети лиан, свисающие с них… В пору поверить, что зеленые ветви в верхнем ярусе леса живут своей особой, не связанной с землей, жизнью…
Я представлял себе тропический лес иным — несущим огромный запас энергии, жизненных сил, буйствующим, борющимся, стремительным в созидании и разрушении, напряженным, представлял себе бесконечные переливы его зеленых тонов и никак не думал, что под ногами будут шуршать мертвые листья, как шуршат они в наших русских лесах, но не осенью, а весной, когда быстро сходит снег, быстро просыхает земля и прошлогодние листья крошатся и пылят под сапогами…