Придут дожди, и лес на Какулиме преобразится. Я знаю это, и лес кажется мне хитрым, злым, — он только притворился старым и немощным, ловко сумев замаскировать свое могущество, свои неистощимые силы… Леса, что растут во влажных зонах, где дожди льют непрерывно, живут иначе — они откровенней, они не таятся, они не признают ничьей власти, никому не покоряются; у них свои постоянные законы, свой постоянный накал жизни. Возвеличивая или проклиная, их чаще всего и описывают путешественники… А вот такой, как сейчас на Какулиме, тропический лес — он для меня открытие. Открытие, несмотря на четкие — по литературе — представления о сухом сезоне… И мне еще нужно разобраться в ощущении, которое оставил в душе моей лес — есть в нем нечто тревожное, настораживающее…
Я возвращаюсь на поляну и подхожу к обрыву. Домик стоит на том самом склоне Какулимы, который мы видели, подъезжая к ней. А теперь передо мной лежит низменная прибрежная часть Гвинеи, заселенная племенем сусу, которое испокон веков выращивает там, внизу, на своих полях рис, фоньо, просо, масличную, пальму, орехи кола, бананы, ананасы… Сейчас низменность затянута предвечерней серо-голубой дымкой, скрадывающей детали, и лишь слабо угадывается далеко впереди Атлантический океан… Простор, особенно радующий после тесноты леса, нежность красок, ничем — даже предчувствием — не нарушаемый покой постепенно сглаживают, притупляют мое первое впечатление о тропическом лесе. Но я не забываю о нем.
…Ночь застала нас в пути. Солнце легло на пальмовую рощу у горизонта, но пальмы не выдержали тяжести, согнулись, и солнце просочилось вниз, на землю, и исчезло за черной чертой.
В Конакри, в отеле, нам дают сорок минут на приготовление к ужину, и я бегу купаться. Океан вернулся к самому парапету и тихо плещется среди округлых темных камней. Вода теплая, ласковая, но источенные морем глыбы режут ноги и пальцы на руках, а плыть невозможно, потому что мелко. Я на ощупь отыскиваю углубление поудобнее и принимаю ванну. Замечательно! Вот только глаза слегка щиплет — соленость в два раза выше, чем в Черном море!
После ужина наша группа едет на чехословацкую промышленную выставку, где демонстрируются сельскохозяйственные орудия, легковые и грузовые машины, ткани, где худенькие стройные девушки-манекенши показывают гвинейкам последние чешские моды…Как ни соблазнительна эта поездка, я решаю не ехать; я останусь и буду ловить бабочек; поэтому мне очень хочется, чтобы Владыкин и Машковский как можно быстрее удалились…
И они удаляются, а я достаю фонарь и щелкаю выключателем. Не горит. Я раскрываю фонарь и проверяю, все ли там на месте. Все на месте! Щелкаю. Не горит. Видимо, отсырела батарейка. Но у меня есть запасная. Меняю батарейку и опять щелкаю. И опять не горит. И вторая батарейка отсырела.
Нечто вроде легкого озноба проходит у меня по спине, и я начинаю подозревать, что нахожусь на грани непоправимого… Я выхожу на балкон, тот самый, на котором собирался ловить бабочек, задумываюсь, пытаясь найти выход из положения, и вдруг спохватываюсь, что не сдвинул стеклянные двери — ведь черт те сколько живности налетит на свет! Я смотрю на лампочку и — удивительно! — хоть бы одна букашка кружилась возле нее. Теперь я нарочно раздвигаю двери до конца, беру на всякий случай сачок и усаживаюсь под лампочкой… Прошлым летом я вот так же сидел под фонарем в Прикаспийской полупустыне, на платформе станции Верхний Баскунчак, и пытался писать. Но мне на голову, на Дневник, за шиворот сыпалось такое количество жуков и бабочек, с разлета ударявшихся о фонарь, что пришлось ретироваться в темноту, отложив записи до лучшего времени… А здесь… Вот уж нежданный африканский сюрприз! Даже если бы я просидел под лампочкой до утра, ни одна бабочка все равно не попала бы ко мне в морилку…
Выскочив на улицу, я убеждаюсь, что наши уже уехали. Значит, я поневоле на весь вечер предоставлен самому себе и могу два-три часа провести так, как мне хочется.
Я выхожу на балкон и становлюсь лицом к темному океану. С материка тянет бриз, и жесткая листва пальм чуть слышно шелестит во мраке. В чернильной океанской дали вспыхивает и гаснет, потом вновь вспыхивает огонь; мне кажется, что это огонь маяка на острове Тамара. В соответствии с французским произношением в названии этом нужно делать ударение на последнем слоге, но я произношу название иначе, произношу как дорогое мне женское имя, и оно переносит меня в Москву, под пасмурное с тусклым фольговым блеском мартовское небо, в заснеженные леса Подмосковья… В ясную погоду, при солнце, мартовские тени — самые синие, самые густые, и совсем недавно мы любовались ими, бродя на лыжах по лесу… Во мраке слабо проступает черное лицо Селябабуки с ремешком от фуражки, опущенным на подбородок, и оно воскрешает в памяти другое лицо — усталое лицо отца; он в гимнастерке с петличками и кубиками, со значком «Ворошиловский стрелок» на груди, в синей кавалерийской фуражке со звездочкой, и черный блестящий ремешок опущен на его гладко выбритый подбородок. Только что закончились ученья, и отец по пути в лагерь завернул на дачу под Ленинградом, где мы живем. Он сидит на коне — на тонконогом вороном красавце. Отец берет меня в седло, мы рысью едем по лесным дорогам, и копыта коня глухо бьют по влажной мягкой земле… Это было в ту далекую пору, когда я копил деньги на мятные лепешки, чтобы отправиться в Африку… А в Германии завершался фашистский переворот, и все взрослые говорили и думали о неизбежной близкой войне…