Несколько лет назад в Гвинее (тогда — колонии) побывала группа наших ботаников, и один из них позднее с горестью писал, что они так и не смогли поймать ни одного илистого прыгуна. И поэтому еще в Москве я вознамерился превзойти их и не ударить лицом в грязь!
Я засовываю стеклянную маску за пазуху, ремнем от штанов притягиваю к животу оба фотоаппарата и полевую сумку, перекидываю бинокль за спину, вооружаюсь сачком и бросаюсь в мангровые заросли, скользя, спотыкаясь, цепляясь за корни. Несколько раз я оказываюсь чрезвычайно близок к тому, чтобы все-таки ударить лицом в грязь, или, точнее, в ил, но не фигурально, а буквально, и спасаюсь лишь тем, что успеваю ухватиться за корень или ветку… Но когда один илистый прыгун, нерасчетливо скакнув, попадает ко мне в сачок, я начинаю понимать, что такое вознестись на седьмое небо от счастья!.. Приливные волночки уже заливают мои сандалеты, облепленные серым илом, но я не ухожу из мангров, пока прыгун не переселяется в баночку. Это забавное существо с большими выпуклыми глазами, крепкими грудными плавниками-ножками, на воздухе охотящееся за насекомыми, — существо, наглядно иллюстрирующее способ перехода водных животных на сушу в далеком прошлом, — это забавное существо и в баночке продолжает прыгать, не желая мириться с утратой свободы…
Отступив под натиском прилива из мангров, я получаю возможность получше оглядеться. Мои охотничьи владения располагаются в устье небольшой речки, у самого ее впадения в океан. Противоположный берег не населен, и там мангры сохранились в неприкосновенности: сразу за курчавыми кронами ризофоры и авиценнии высоко поднимаются кроны гвинейской масличной пальмы…
Против устья реки лежит небольшой зеленый островок, берега которого сплошь устланы чем-то белым. В бинокль я различаю крупных птиц. Мне кажется, что они похожи на цапель, но на таком расстоянии нетрудно и ошибиться.
Океан оттесняет меня все дальше и дальше на берег. Долбленые челноки, которые еще сорок минут назад лежали на осушке, уже тихо покачиваются на маленьких волнах.
Я тороплюсь обратно в деревню. Наш приезд перестал быть событием, любопытство гвинейцев удовлетворено, и все они занимаются своими делами. Я прохожу мимо хижин, около которых готовят женщины и играют дети, мимо обмазанного глиной кольцеобразного колодца, возле которого судачат, поставив ведра на землю, молодые полуобнаженные девушки; почти у всех у них высокие точеные груди, заставляющие вспомнить античные скульптуры, длинные, но не худые шеи, живые озорные глаза; все без исключения девушки носят амулеты гри-гри. Гри-гри в Гвинее носят многие, и, как нам говорили, они имеются на все случаи жизни; есть среди прочих и гри-гри счастливой любви. Наверное, юные красавицы предпочитают именно этот тип амулетов — так, во всяком случае, мне подумалось, потому что все девушки на земном шаре одинаковы.
Миновав большой общественный амбар, около которого стояли металлические бочки с горючим, я убедился, что отнюдь не все жители деревни вернулись к своим делам: Машковский был окружен целой толпой любопытных, и как он умудрялся писать в таких условиях портрет разодетой в яркое сине-желтое платье гвинейки — я так и не понял.
Вдалеке среди хижин я замечаю странную пару: что-то черное и маленькое движется рядом с высоким, и полосатым мне навстречу. Лишь через некоторое время я догадываюсь, что это Нейштадт в своем черном парадном, костюме шествует среди хижин с деревенским старостой Алнуном… Они идут к берегу, идут не спеша, заложив руки за спины, и о чем-то говорят. Мне кажется даже, что говорит один Нейштадт, потому что время от времени он принимается энергично жестикулировать, улучшая таким образом свой французский.
Я подхожу к ним. Алиун лишь на секунду вскидывает глаза и продолжает слушать. Так и есть — Нейштадт рассказывает ему о колхозах. Говорит он увлеченно, но бубнит себе под нос, шепелявит, и высоченный Алиун, изогнувшись подобно вопросительному знаку, прямо-таки заглядывает ему в рот, словно пытается схватить мысль прежде, чем Нейштадт облечет ее в отрывистую, не всегда правильную фразу… Стараясь не мешать, я ступаю тихо и даже прячу в карман баночку с илистым прыгуном, который продолжает скакать в банке, гулко ударяясь о металлическую крышку… Сначала мне хочется, чтобы Нейштадт поскорее закончил рассказ о колхозах и заговорил с Алиуном о гвинейских делах, и поэтому обстоятельность Нейштадта раздражает меня. Но затем я по-иному оцениваю их беседу, и мне становится весело. Право же, это почти фантастика: по улицам африканской деревушки, в тени хлебных деревьев и кокосовых пальм, вышагивают рядом московский профессор, доктор экономических наук Нейштадт, и деревенский староста, пожилой африканец Алиун… Более несовместимую пару невозможно как будто бы и представить, они разительно непохожи внешне (и дело тут вовсе не в цвете кожи), они прожили совершенно разные несхожие жизни, интересы их, казалось бы, тоже противоположны… Но время наше таково, что всякие внешние критерии вообще пора бы сдать в архив за ненадобностью: глубинные процессы бытия легко соединяют полярные крайности, вскрывают общее между ними, и, по большому счету, так и должно быть, так и нужно, чтобы московский профессор, экономист и историк, рассказывал деревенскому старосте в Гвинейской Республике о Советском Союзе, о кооперации, о колхозах, и ничего нет удивительного в том, что в стране, которая стремится объединить жителей каждой деревни в кооператив, а потом найти и формы объединения для кооперативов, Алиун не только напряженно слушает экономиста Нейштадта, но и пытается запомнить каждое его слово…