К дому, да еще под гору машины, как и полагается, катят в два раза быстрее… Представитель комендатуры едет вместе с Владыкиным в первой машине, и она уже исчезла из виду.
Деревня. На улице — толпа. У обочины — джип. Резкий тормоз. Я выскакиваю из машины под оглушительный гром салюта; палят из допотопных ружей, и на несколько секунд все вокруг мутнеет от сизого порохового дыма.
— Вив ля Гине! — кричит представитель комендатуры.
— Ха! — единым возгласом отвечает толпа.
— Вив ля Руси! — представитель комендатуры энергично взмахивает черным кулаком.
— Ха! — соглашаются жители деревни, гвинейцы племени герзе, вероятно, только что услышавшие с существовании России.
В плотном окружении мужчин, из-за спин которых выглядывают женщины и бесчисленные дети, мы идем по деревне и ведем замысловатые переговоры с помощью жестов. Деревенский староста подводит нас к хижине размером немногим побольше других.
— Школа, — говорит он по-французски. — Пока нет учителя, но мы надеемся, — эти слова обращены уже не к нам, — что учителя все-таки пришлют.
Представитель комендатуры отвечает бодрым тоном, но положение с учителями, особенно в сельской местности, неважнецкое: их просто не хватает, а тяга к учению так велика, что жители деревень строят школы, не дожидаясь приезда учителя.
…Мчимся по еще зеленому, но уже теряющему в сумерках краски лесному коридору.
Через десять минут все повторяется: снова деревня, пальба из ружей, клубы порохового дыма, возгласы: «Вив ля Гине!» — «Ха»! — «Вив ля Руси!» — «Ха»!
Ночь прекращает встречи. Продолжаем путь в полной темноте. Все краски угасли, и только зажженные фары возвращают красный цвет дороге и зеленый — черному лесу. Перемигиваются во мраке светляки. Звенят цикады; сквозь ровный непрерывный их звон из лесу пробиваются непонятные звуки.
Однажды, когда из густой черноты вырвались звуки, лишь весьма и весьма отдаленно напоминающие мяуканье, шофер сказал:
— Пантера.
Что ж, все может быть…
…Улетаем мы на рассвете. Солнце еще не взошло, и небо бесцветно. Беавоги приехал проводить нас. Нам не пришлось поближе познакомиться, но по тому, что я видел и слышал, Беавоги представляется мне характерным для Гвинеи типом нового политического руководителя. Он — человек слова и дела, но прежде всего — дела. Отсюда — его собранность, сдержанность. Так, во всяком случае, я думал, и потому неожиданно звучат для меня слова Беавоги, сказанные на прощание:
— Гвинея — самая красивая страна Африки! — гордо говорит он и делает широкий жест, словно предлагая оглядеться.
Самолет полетит из Нзерекоре прямо на Конакри, и сверху мы еще раз бросим взгляд на Гвинею — самую красивую страну Африки, по утверждению Беавоги.
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
В Конакри, у «Отеля де Франс», первым встречает нас Машковский. Он рад меня видеть, он интересуется моим здоровьем и крепко жмет мне руку, а потом говорит, что моя коллекция бабочек — плод столь героических усилий — больше не существует: ее съели муравьи.
— В первую же ночь, — меланхолично добавляет Машковский.
И вот я в номере Машковского и держу в руках картонку с воткнутыми булавками, на которой еще валяются кусочки насекомых, очевидно, не подошедшие по своим вкусовым качествам муравьям-гурманам… А гурманы — рыжие, величиною с маково зернышко — ползают по картонке, дожидаясь, пока чудаки-коллекционеры пришлют им новую порцию бабочек.
…До отлета в Париж — два часа. Я захлопываю крышку чемодана и бегу на пляж — именно на пляж, потому что на острове Томбо существует крохотный участок песчаного берега, огороженный предприимчивыми людьми: нужно заплатить двадцать пять франков, чтобы пройти на него. Здесь, в Гвинее, я ни разу не купался в океане днем, и не грех наверстать упущенное… Я бросаюсь в воду, и рядом со мною плывут, резвясь, темно-коричневые ребятишки; их тела — под солнцем, в воде— так красивы, что моя бледная кожа кажется мне просто нездоровой, и я даже завидую коричневым пловцам. Вот уж недостижимый идеал для всяких модников, натирающихся на сочинских пляжах какой-то дрянью!