Чье-то дыхание коснулось лица Зорко. Он не вздрогнул от неожиданности, решив, что это вернулся черный пес или Серая вдруг чего-то запросила у хозяина. Выходить из реки надо так же легко и просто, внимательно и осторожно, потому что можно оступиться. Зорко возвращался в день и весну, от сласти поднимался к горечи, но с памятью о сласти. И эта память, должно быть, осталась в его глазах, точно запоздалое отражение в зеркале, застыла на его губах, точно вкус поцелуя. Он вдохнул это легкое чужое дыхание и узнал его. И встретиться с ним лучше, чем с памятью о сласти в очах и на устах, нельзя было и придумать. Да и не нужно было ничего придумывать и объяснять. Не нужно было тратить слова, пытаясь разделить всю правду от всей лжи, что выпали на его долю снегами и дождями за четыре зимы и три лета. Не нужно было стучаться сердцем в другое сердце, чтобы там отозвались, потому что дверь была открыта и оттуда лился родной свет, как из двери дома, когда возвращаешься под ночь. И впрямь он словно и не уходил, а просто вышел в поле на день.
Теплая нежная ладонь легла ему на губы.
— Тсс! — шепнула еле слышно Плава. — Тише!
А потом вздохнула только, потому что Зорко, словно не сменилась трижды за это время кожа на его пальцах, вспомнил ими ее волосы и плечи. И ее волосы вспомнили его, будто ни единый не упал и не сменился с тех пор. Глаза встретились с глазами, а губы — с губами, и куда-то в глубокий омут канули все видения и все яства, все ветры этих четырех зим, оставив глазам только свет, а устам — только сладость. Сладость и горечь, слитые воедино…
Война отступила, как дурной и страшный сон. Печище хоронило своих мужчин с печалью, но без скорби, потому что ушли они в бою защищая женщин. Ни одна из рода Серых Псов не была уведена степняками, и в том была великая гордость. Зорко встречали на улице поклонами, будто старейшину. Еще бы, все знали, как победили венны на Нечуй-озере. На вельхов смотрели с опаской, точно на другой какой-то породы людей. Пахли они не воском и медом, но кожей и железом, а еще морем и временем, и запах этот не исчез за версты военных путей. Это Зорко привык уже к нему и сам, должно быть, только для Плавы остался прежним, а для остальных, и особенно для женщин, пришельцы были диковинными и непонятными.
Мойертах первым понял, что его железо не сродни здешнему и кожа из его одежд не понимает ту, что выделывали венны. И пошел в кузню, в гости к огню этой земли, знакомиться. У кузнеца провел он целый день, и лишь под вечер вышли они из кузницы, и у каждого был на кисти стальной обруч. У вельха — с оленями и собаками, веннский. У кузнеца — с папоротником и дубом, вороном и быком, вельхский.
— Завтра мы уходим, Зорко Зоревич, — сказал Мойертах. — Эта земля приняла нашу кровь. И этого довольно. Наши воины не увидят здесь зла, только покой. Ты многое мог бы рассказать мне, а я — тебе. Но мы не станем этого делать, как не сделали до сих пор. Этот огонь уже не согреет тебя, а этот лес не споет колыбельную ни тебе, ни твоему сыну. Но если ты вернешься в холмы, все это будет у тебя. Волки здесь не примут от тебя мяса даже зимой. А в холмах они пойдут за тобой, как собаки, по первому зову, даже в стужу. Не бойся привести за собой свою жену, потому что все женщины говорят на своем языке, так же как и мужчины — на своем. Для женщины нет чужой земли, а есть только чужое небо. Но небо над холмами помнит все песни и заговоры за тысячи лет, а здесь небо помнит только молчание, в котором еще только завязывается плод песни. Женщина любит слушать, и наше небо заворожит ее. Ты вернешься к нам, и это не будет самым печальным днем под Нок-Браном.