Выбрать главу

В шинельной Скабичевский познакомил Писарева со своим другом Николаем Трескиным.

— Мы вместе кончали Ларинскую гимназию, но затем Коля пошел по математическому, хотя до сих пор жалеет об этом.

Небо над Васильевским было апрельского, сиреневого цвета, Нева была забита ладожским льдом, но снег на улицах растаял, и ветви деревьев, казалось, выведены тушью на долгом закате.

В этот вечер они втроем долго бродили по Острову. Заходили и в Андреевский собор, и в кондитерскую Кинши (угол Первой линии и Большого проспекта). Говорили об обязанностях мыслящего человека, и о Боге, и о любви, и о гоголевской «Переписке с друзьями». Писарев больше слушал. Многое было для него совершенной новостью. Александр и Николай были годом старше и гораздо начитаннее. Очень понравился Писареву Трескин — худенький, очкастый, серьезный.

— В шестом классе, — рассказывал он, — ну, помните, в самый разгар войны, когда в гимназиях ввели батальонные учения, мне хотелось пойти в офицеры.

— Да, и ты эдак прищелкивал языком и говорил, что непременно будешь флигель-адъютантом!

— Подожди, Саша. Так вот, представьте, Писарев, я мечтал об эполетах. Но у нас был учитель словесности, такой Корелкин — не слышали? Скоро уж два года, как умер от чахотки. Он любил повторять, что современный развитой человек должен жертвовать собою во имя высших интересов.

— Мы благодаря ему бросили Дюма и Поль де Кока и беготню по Большому проспекту с папиросами в зубах. И поняли, что главное — наука, философия, университет.

— А мне тоже нравилось маршировать, — смеялся Писарев. — И должность нравилась: фланговый и линейный унтер-офицер восьмого взвода. Только первоклассниками командовать — мученье, особенно на церемониальном марше.

— А помните, как нам объявили, что умер государь Николай Павлович? Сколько было слез! Ведь это наше первое настоящее горе.

Они стали наперебой вспоминать разные случаи гимназической жизни, и Писарев впервые опоздал к вечернему чаю.

Через неделю начались экзамены, в том числе и по теории языка. Писарев тут же, прямо на экзамене вручил Сухомлинову две толстые тетради с переписанным набело переводом брошюры Штейнталя. Михаил Иванович просил почитать вслух. Текст оказался грамотным и связным. Профессор был доволен.

— Перевод весьма хорош, господин Писарев. По-моему, он заслуживает опубликования в нашем сборнике. Вот только объем великоват. Знаете что? Сделайте-ка из вашего перевода извлечение, а мы его и напечатаем.

Предложение было почетное, хоть и показывало, что у обожаемого учителя довольно странное представление о научной работе. Но Писарев думал не об этом. Просто Штейнталь ему смертельно надоел.

«А положение безвыходное. Сказать: „не хочу“ — неловко, да и весь разговор совсем не в таком тоне был веден. Признаться в том, что переводил машинально, признаться публично, при студентах, ведь это значит — дураком себя назвать. Нет! что будет, то будет! Все эти размышления промелькнули в моей голове чрезвычайно быстро, и я сказал, что извлечение будет сделано».

Экзамены он сдал отлично, а половина курса срезалась. Вот когда он уверовал в свои силы. К тому же Сухомлинов обласкал его — и не только на экзамене.

Они оказались соседями по вагону третьего класса в поезде, увозившем Писарева на каникулы, и до Москвы ехали вместе.

«Мы пробыли вместе 30 часов, и, по крайней мере, 10 часов были проведены в серьезных разговорах. Я с наивным восторгом объяснял… какую чудесную перемену произвел во мне один год, проведенный в университете, как перед моей мыслью открылись целые новые горизонты, и какие теперь у меня хорошие стремления».

Это написано спустя пять лет, когда в нашем герое уже обнаружилась поразительная черта — беспощадное, насмешливое отношение к своему прошлому. Не к одной какой-нибудь полосе, а вообще к любому прошедшему моменту собственной жизни. Как будто, просыпаясь утром, он каждый раз начинал новую жизнь, — а вчера думал, действовал и говорил не он, а другой Писарев, гораздо глупее сегодняшнего.

Вот почему в шестьдесят третьем году он пересказывает содержание этого дорожного разговора с иронией и обидой: