Процесс уничтожения и регенерации утопий позволяет Соколову сохранить в своем романе (в отличие, скажем, от канонической литературы абсурда) катастрофичность повествования, а для героев зарезервировать право на страдание, замутненное и сниженное черным юмором, но существующее. Абсурд получает истолкование как отсутствие гармонии в профанном мире, который потенциально может быть преодолен, что позволяет автору реанимировать в качестве структуропорождающей оппозицию «истинное/ ложное», «мир подлинный/мир профанный»274.
Уже в первом романе Соколова важным структурным элементом была пародийная реплика по поводу «потока сознания» Джойса, однако создание языковой стихии, которая как бы сама творит персонажей и при этом содержит слой рефлектирующих ассоциаций, на самом деле разрушающих натуралистичность «потока сознания», в полной мере проявилось в его втором романе «Между собакой и волком».
Стремление создать свой язык (не просто «авторский» язык, несущий индивидуальные особенности стиля, а язык синтетический, искусственный, универсальный, своеобразный аналог праязыковой и при этом пародийной стихии) — одна из характерных особенностей бестенденциозной прозы275. В романе «Между собакой и волком» первичной становится интонация, создающая принципиально мутный, полный, казалось бы, ненужных и случайных подробностей поток: он течет, пока русло не выводит его на более пологое место, и тогда то, что только что казалось хаосом, приобретает характер структуры. Сначала появляются реплики, самохарактеристики, комментарии, подобие диалога, и только на следующей стадии — герои. Здесь не персонаж, как в тенденциозной литературе, ограничен навязанным ему языком, а сам язык, олицетворяя стихию, по ходу текстуального развития структурируется в форме биографического описания или портрета того или иного персонажа, персонажи оказываются связанными квазисюжетными отношениями, отношения развиваются. А затем опять, после очередного перелома русла (этот перелом соответствует повороту сюжета в психологическом романе), персонажи вновь растворяются в аморфной речевой массе.
Условный, синтетический язык формирует не менее условное и синтетическое пространство. «Конкретные топографические реалии здесь нарочито скудны, а исторические столь тщательно перепутаны, что приурочить описываемые события к какому-либо определенному отрезку нашего столетия оказывается решительно невозможно» (Зорин 1989b: 252).
Новый язык состоит из старых, известных, разнесенных во времени и пространстве языков. И подпитывается из разных источников, прежде всего архаизмами, выуженными из словаря Даля или былинных сказаний («Озарило прекрасно светом этим Орину, осияло заодно и Илью, и пошли по обводам шершавым тени наши ходить» — Соколов 1990: 92), и более современными жаргонизмами и диалектизмами («Ну, давай покалякаем, зачем напрасно в молчанку играть да кукситься» — Соколов 1990: 188). Биполярная оппозиция «старое/новое» снимается созданием потока слов, обогащенного неологизмами и речевыми догадками и олицетворяющего модернистскую утопию языка как вольной и свободной стихии.
Не случайно М. Липовецкий, анализируя еще первый роман Соколова, обозначил противопоставление враждебного внешнего мира поэтическому воображению героя как типично модернистскую антитезу. Однако в «Школе для дураков» присутствовало и характерное для постмодернистской парадигмы противопоставление внешнему хаосу внутреннего, которое мотивировалось тем, что само сознание героя было поражено безумием. «Важнейшую роль в формировании этого, внутреннего, мира играют своеобразные речевые лавины: фактически лишенные знаков препинания, они представляют собой потоки перетекающих друг в друга метафор, идиом, цитат <…>. Эти речевые лавины, с одной стороны, создают образ аномального, хаотического сознания, поскольку законы логики и вообще смысловые связи здесь не имеют никакой силы, но, с другой стороны, на первый план выходят ритмические и фонетические отношения. Порождаемые ими метафорические сцепления в дальнейшем начинают существовать абсолютно самостоятельно…» (Липовецкий 1997: 183).
Все три романа Соколова принципиальным образом содержат сочетание модернистских и постмодернистских интенций, только если в «Школе для дураков» модернистская парадигма, грубо говоря, поглощает постмодернистскую, а в романе «Между собакой и волком» обе парадигмы находятся в неустойчивом равновесии, то в «Палисандрии» постмодернистский дискурс является доминирующим, однако само противоречие и противостояние остаются, соответствуя, очевидно, авторской стратегии, но разрушая возможность отчетливой и однозначной интерпретации. Модернистская и постмодернистская парадигмы основаны на разных способах присвоения властных дискурсов, в первом случае власть аккумулируется воплощаемой утопией, во втором — утилизуется энергия, исходящая от деконструируемых утопий, а совмещение операций приводит к существенному уменьшению объема культурного и символического капиталов, предлагаемых читателю в процедуре обмена. Не умея (или не желая) подавить страсть к пластическому письму, Соколов не только в романе «Между собакой и волком», но и в «Палисандрии», где отчетливо происходит работа с реальными зонами власти, олицетворяемыми политическими и историческими фигурами Сталина, Берии и т. д., все равно организует пространство текста по принципу музыкальной композиции, где вместо нотной грамоты — семантика, осуществляя вариант модернистской утопии, в соответствии с которой жизнь синонимична говорению, а молчание — смерти.
Не случайно практика Соколова, соответствующая переходу русской литературы от модернистской эпохи к постмодернистской, была оценена как актуальная при появлении романа «Школа для дураков» в конце 1970-х годов, так как этот роман и был интерпретирован как завершение предыдущей эпохи и потенциальное открытие будущей; в то время как роман «Между собакой и волком», появившийся в первой половине, и «Палисандрия», появившаяся во второй половине 1980-х, оказались архаическими по сравнению с практикой концептуалистов, сознательно пожертвовавших пластикой во имя чистоты стратегии.
Практику Соколова, где движение вперед перемежается постоянными возвращениями назад, парадоксальным образом выразил Зорин, проанализировав звук точильного колеса в романе «Между собакой и волком». «Не случайно точильное колесо героя в самом начале книги разваливается, принимая на полу очертания буквы „ж“, напоминающие и о звуке, издаваемом этим колесом при работе, и о траектории повествования, узорные петли которого уже не разрывают ход времени, но выражают его.
Тем же маршрутом должен следовать и читатель, вынужденный, если он хочет понять, что же все-таки произошло в книге, постоянно возвращаться назад, к уже пройденному. При этом перспектива событий, открывающаяся из каждой точки текста, непрерывно смещается по мере изменения ракурса. Такой оптический эффект очевидным образом передает атмосферу книги, само название которой, происходящее от привитой русскому языку Пушкиным французской поговорки, означает время сумерек» (Зорин 1989b: 252).
Время сумерек — это переход от 1970-х к 1980-м, когда многие приемы бестенденциозной прозы — скажем, репрезентация пространства абсурда в виде пародийного потока сознания — параллельно с Соколовым, а подчас раньше и радикальнее его использовали и другие, например Борис Кудряков276, оставшиеся, однако, в тени реализованной Соколовым стратегии. И не только потому, что были не в состоянии использовать символический капитал западного успеха, позволивший Соколову в постперестроечный период добиться успеха в России. Сравнение практик Соколова и Кудрякова позволяет понять, как радикализация стратегии может препятствовать легитимизации ее при отсутствии в культуре институций, настроенных на признание ценности инновационных импульсов.
Подзаголовок к прозе Кудрякова, появившейся уже в конце 1960-х — начале 1970-х годов, и в частности, к одному из самых ранних рассказов «Ладья темных странствий», мог бы звучать как путешествие за границу антропологических пределов. Антропологические границы являются главным объектом исследования Кудрякова, а интонация, возникающая из потока авторской речи, может быть интерпретирована как воспоминания рассказчика о жизни, которой он уже не причастен, так как находится «не по сю, а по ту» сторону этих границ. Это не металитературный переход за границу искусства для исследования «изображения изображений», а чисто концептуальная задача: выявить антропологическую ущербность человека, описав его таким, каким он представляется со стороны небытия. Река забвения Лета, материализованная в романе «Школа для дураков» в образе реальной реки, у Кудрякова превращается в антропологический предел, перейдя который, рассказчик вспоминает не столько о былом, сколько о процессе антропогенеза.