— Ребята, «шибко-хозяин» идет.
И чем выше Макар поднимал голову, тем чаще Смолин обращался к нему запросто.
Как-то он сказал с озорной усмешкой:
— Макарша, дай-ка мне на сороковку, смерть охота сегодня напиться!
— Что я тебе за Макарша? — гордо спросил Скоробогатов.
— А кто такой?..
— Знай, с кем говоришь. Не Макарша я тебе, а хозяин!
— Сопляк!
— Чего-о?..
— Сопляк, говорю… Не слыхал, что ли?
Макар готов был броситься на Смолина, избить, прогнать с рудника. Хотелось показать свою силу — силу хозяина, но черный строгий взгляд забойщика смутил его. Потерять Смолина значило лишиться опытного забойщика. Сам он уже давно не работал — вел приисковое хозяйство, а Яков в своей синей суконной поддевке бестолково ходил от станка к станку, закинув руки назад и скаля зубы на работниц. Заходил в казарму, там прикладывался к четвертине, а к вечеру, напившись, уезжал на Глубокий.
В этот день под вечер с Глубокого приехал Ефимка. Промокший до нитки, сидя у раскаленной печки, он таинственно сообщил:
— Исаию Ивановича я седни видел — платину прятал он!
— Где? Куда прятал?
— В оглобли!
Рабочие, недоумевая, улыбнулись, а Ефимка, чтобы убедить их, торопливо перекрестился.
— Пра, и-богу, в оглобли!
— Да ну, не божись, в долг поверим! — сердито проговорил Смолин.
— Верно… Еду я по дороге, возле Каменки…
— И все у Каменки видит! Медведя — возле Каменки, оленя — возле Каменки.
— А мне больно нужно, — обиженно сказал Ефимка и смолк.
— Ну, ну, рассказывай, где, как ты его видел?
— Ну… — уж не так охотно начал Ефимка: — еду я, да до ветру захотел… слез с лошади, привязал да и сел под елку.
— А комары? — смеясь, спросили рабочие.
— Ничего, кусаются… только слышу, сзади меня кто-то возится.
— Ты опять, поди, думал медведь?..
— Ага!.. Я посмотрел, а там Ахезин… Заехал он в ельник, в густящий! Оглобли у него с дырками, где их в гужи-то закладывают.
— Ну?..
— Ну, он и засунул в них желтые мешочки, а дыры деревяжками заделал да грязью их замазал, а потом… Это, как ее… Выпятил лошадь — сел да и поехал… Да и запел — жалобно, по-божественному.
XIV
В праздничные дни Скоробогатовы уезжали с прииска и в своей казарме оставляли дневать Ефимку. В это время мальчуган чувствовал себя полным хозяином. С утра он принимался за обиход. Деловито сопя, растаскивал вещи по углам, подметал и заготовлял к ночи дрова, а вечером зажигал керосиновую лампу и, достав из-под застрехи книжку, садился читать. Книжки он брал на прииске Глубоком у машиниста Михаила Ивановича Лопатина.
Тихо подкрадывался вечер. Синие шиханы гор тускнели, сливались с завесой ночи. В густом простенке леса, позади казармы, замолкали пичужки, и лес точно сдвигался. Мальчик следил за этим, чувствуя свое одиночество. Ему казалось, что он заброшен в глухую тайгу. Чтобы отогнать тоскливую жуть, он затворял дверь избы на палку, брал книжку и читал громко.
Проходил мимо Никита Суриков и, стукнув балодкой в дверь, кричал:
— Ефимка, что не дрыхнешь?
— Читаю!..
— Ну, читай…
Суриков уходил. До полуночи он то тут, то там постукивал в доску, а потом заваливался спать, предварительно успокоив себя: «Куда что денется — кому-то надо!»
Однажды к Ефиму пришла Наталья. Она осторожно постучала в дверь и спросила:
— Не спишь, Ефимушка?.. Открой-ка!..
Ефимка обрадовался. Он удивленно спросил:
— Ты разве не уехала?
— Нет, чего-то не поехала… Скучно… У нас все уехали. Семен где-то еще здесь — тоже не уехал.
Она села на чурбан к печке. В избе было дымно, жарко, через открытую дверь с неба смотрела яркая звездочка. Ефимка бестолково перелистывал книжку.
— Давай, Ефимушка, почитай, я послушаю. Ты хорошо читаешь.
Мальчик добросовестно принялся за чтение. Наталья, облокотись на колени, не сводила с него глаз.
— Понимаешь, ты, про что прописано? — спросила она.
— Ага! Понимаю, — шмыгнув носом и тряхнув вихрастой головой, уверенно ответил Ефимка.
— Мне вот кажется, что в книжке все какие-то недомолвки. Ты вот читаешь про людей, и вижу я их, как живых, будто я их давно знаю, будто разговаривала с ними когда-то, а вот речи ихние непонятны мне. Чего-то в них не хватает. Иной вот хочет сказать правду… Вот так и ждешь, что он обольет правдой, как кипятком, а потом смотришь — не говорит, не скажет правду… Или впрямь люди привыкли недосказами жить, или пропечатывать не позволяют?
Наталья задумчиво смотрела в печку, где тлеющие угли, прикрытые тонким налетом пепла, светились золотой кучей. Они освещали розоватым светом лицо Натальи и отражались в черных глазах рубиновыми искрами.
Ефимка, положив подбородок на ладони, слушал Наталью, не понимая её, но чувствуя в ее словах грусть.
B двери влез Смолин. Он сел на порог и раскурил трубку.
— А мне так все понятно, — сказал он, — люди о правде только думать привыкли, а говорят о ней по за-угольям… Интересный у вас разговор… Я давно слушаю, как вы тут беседуете.
— А зачем так, Семен?
— Ну, зачем?.. Очень просто. Потому — люди привыкли жить в кривде. Народишка так привык врать, что это для него слаще меду кажется и выгодней. За правду пойдешь — себе навредишь, а кривдой-то хлестнет, как кнутом, — жизнь и бежит впритруску.
— Не знаю, — отвечала Наталья, опустив глаза в землю. — Я вот видела одного человека — приходил он к нам на рудник. Испугалась я тогда. Похож он был на бродяжку, а глаза у него добрые, добрые! Да ласковые такие. Встретил он меня в лесу одну и ничего… Я спросила его: «Почему, мол, ты бродяжишь?..» И испугалась, что спросила, жалко мне его стало. Он как-то удивленно на меня посмотрел, вздохнул и говорит: «Ничего ты не знаешь… Правду ищу», — говорит. А потом такую он мне правду сказал! Сроду я таких речей не слыхала, и страшно стало и как-то хорошо. Не расскажешь всего, что он мне говорил, так все понятно, и чем больше он говорил, тем светлее и теплее у меня делалось на душе. Эх! если бы это все случилось!
Наталья замолчала.
— Про что он тебе говорил? — прищурив глаза, спросил Семен.
— Ой, нет… Боязно… Страшно про это говорить. Только после этого, вот когда одна, так делается радостно. Вот чего-то как будто ждешь — думаешь, вот завтра что-то должно случиться. А когда на людях, так хочется… Какая-то досада на людей…
— Едак, — выколотив трубку, протянул Смолин. — А чего все-таки он тебе говорил?..
— Не знаю, как тебе рассказать… Вот и сейчас думаю об этом, так сердце как-то по-иному колотится.
Наталья на минуту смолкла. Она точно решала, говорить или нет. Потом, отбросив со лба непослушную прядку волос, сказала:
— Говорил, что мы живем обманутые… Обман, говорит, все, и царь, говорит, не царь, а ворог наш…
— Едак… — еще громче согласился Смолин. Глаза его, озаренные золотым блеском тлеющих углей, как-то страшно зажглись. Он порывисто выдернул из кармана кисет, набил трубку и закурил.
— Последнее время подходит, что ли? — так же задумчиво, глядя в печь, продолжала Наталья.
— Едак, едак, Наталья Федоровна, — правильно говоришь, что последнее время подходит… Это время уйдет, и народишка евонный вместе с ним уйдет, и мы с ним за компанию уйдем, и на место его новое время придет, и люди новые народятся. Эх, ядрена гуща… Слыхал я эту музыку-то, Наташенька! Шибко она гожа, только люди ее никак не могут уразуметь. Они свою правду учинили такую, которая для них выгодней.
— Ничего-то мы здесь в лесу не видим, не слышим ничего не знаем.
— Ну, как? Мы видим — Макарку с Яшкой, двух пауков… А так, правду говоришь… В лесу родились, пню молились, венчали нас вокруг ели, черти пели, рождены, видно, только для того, чтобы робить да спать, жрать одежду драть да винище лопать.