На другой день Ломоносов собрал своих однокашников на совет. Сообщив вкратце о визите к Вольфу, Михайла заявил, что отныне ведает, в чем причина их вечного безденежья. Дмитрий с Густавом вытянули шеи. «Все дело в шу… — Михайла сделал паузу, — стеренке». «Шумахер?» — эхом отозвались товарищи и тут же засыпали вопросами: но отчего? чем они советнику канцелярии насолили? чем прогневали? На это Михайла развел руками: да хотя бы уже тем, что не проявили должного пиетета, не так расшаркивались и голову клонили; а еще тем, что докучали посланиями, настойчиво требуя положенных денег; а еще тем — и это выяснилось уже по ходу, — что не выполнили его наказ. Оказалось, что перед их отъездом Шумахер потребовал от Виноградова и Райзера писать ему доносы. «Фелел токлатыфать», — сказал по-русски многодумный Райзер. «Ябедничать», — уточнил Виноградов.
С тех пор минуло полтора года. Много воды утекло в здешней реке Лан, но материальное положение русских штудентов не изменилось. Они по-прежнему страдают от безденежья. Особенно плачевно финансовое состояние Ломоносова. Михайла больше других тратится на книги. К тому же, в отличие от сына президента Берг-коллегии и сына суздальского священника, ему неоткуда ждать помощи. И сейчас, сидя в кабачке за кружкой пива, друзья усиленно ищут выход.
— А ты к жиду подкатись, — советует Дмитрий.
— К Воруху, што ли?..
— К Рименшнейдеру…
— К Шнейдеру? — хмурится Михайла. — Он уже не дает. Требует старое вернуть. Сколько я ему задолжал? Почитай, двести талеров. Да проценты…
От этой суммы, неожиданно помянутой вслух, Михайле становится не по себе.
— Эх, — дабы затушить едучие уголья в груди, он вливает в глотку едва не половину кружки. — Придется снова Шумахеру писать.
Пивные пары помаленьку разгоняют докучливые мысли. И вот уже вздохи о повседневных делах сменяются амурными вздохами. Тем паче что обстановка в кабачке все более на это настраивает. Звучит тенор Гишенбета, выводящий какую-то любовную песенку, ему вторит цитра, а тут и там раздаются смачные восклицания да скабрезные шуточки.
Митя Виноградов увлечен дочерью фарфорового мануфактурщика — миниатюрной, как статуэтка, что нетипично для ядреной немецкой породы. Но, судя по разговорам, не меньше времени он проводит с ее папенькой, вызнавая секреты парцелинного[3] мастерства. Хотя уверяет, что одно другому не мешает.
А Райзер, что ни неделя, меняет свои парики. Поменял парик — стало быть, поменял даму сердца. Париков у Густика уже полный шкаф — и французских, и голландских, и даже аглицких. Вдали от фатера да в компании русских он тоже разошелся и оказался падок до «тефиц».
Михайла слушает речи товарищей вполуха, хотя нет-нет да и вставляет реплики. До недавнего времени у него на уме была одна дама сердца — Муза Пиитика: он переводил Анакреона, Вергилия, Овидия, обращая внимание на произведения эпического да героического склада. Но вот с конца зимы и особенно по весне он все чаще обращается к любовной лирике гречанки Сафо и вольным стихам современного поэта — немца Гюнтера. С чего бы эго? — гадают однокашники. Неужели и Михайлу, их стойкого «дядьку», поразила стрела Амура? Они, конечно, догадываются, кто она, его пассия, но до поры помалкивают, памятуя о вспыльчивом характере Михайлы. Если пожелает — скажет сам, а покуда — ни намека.
Гишенбет, пощипывая струны цитры, заводит новую песенку.
Я скромной девушкой была, вергодум флорибам, нежна, приветлива, мила, умнибус плацибам.Песенка эта старинная, ей, может быть, полтыщи лет. Она — наследие вагантов, кои в средние века шлялись по Европе, а теперь — спутница досуга кутящих буршей.
Для непосвященных и невежд эта песенка — загадка, поскольку наполовину на латыни. Но буршам-штудиозусам латынь не преграда.