И запахи. Коньяк открывал центры восприятия их, нос превращался в инструмент одороскопии, запахи разрывали многовековую броню, ароматы минувших эпох были звучнее слов, точнее энциклопедий. Однажды в святилище своем Андрей Николаевич услышал топот крестьянских батальонов Томаса Мюнцера и поразился тяжелому духу их, крестьяне пахли кисло-войлочно. Спустя несколько месяцев случай свел его с немцем-историком, ученый муж потрясенно согласился с Сургеевым: да, именно так и было…
По ушам ударили вопли, стенания, ликующий шум толпы брезжил, нарастал, наваливался, утопляя в себе проклятия и всклики, уже начиная разбиваться на ручейки, дробиться на смытые ранее хохоты. Губы Андрея Николаевича шевелились, он кричал вместе со всеми и определял, откуда разноплеменный гомон разноязычных толп. Уши настраивались, глаза прозревали. Туман еще застилал их, потом в тумане стали вырисовываться и высказываться люди — Москва, ХIV век, но еще до Куликова поля, хотя, возможно, разноголосица намекала уже на молчание поваленных ратников, на стон, из самого чрева земли исторгавшийся. Девы русские прошли, по обычаю, неговорливые, ясноликие, лебедицами плывшие; что-то чернявое мелькнуло, сухое, злобноватое, — это уже византийская примесь, густо-красная застоявшаяся кровь умирающей культуры — и светлый, еще не бродивший сок русичей; полумесяцем загнутые носки зеленосафьяновых сапог, тканый халат и розовая чалма -татарин, ордынский купец; а это — из княжеских сынков молодец, в удобной белой справе, красный обручок на голове, идет с важнецой, высматривает что-то поверх голов, высмотрел, повел голубыми глазами и засмущался: полоненная литовка смотрела с достоинством, странным для рубища, открывавшего ноги ее, ладные и выносливые, ноги смогли бы довести полонянку до родной ее Литвы, Москва охотно отпускала попавших к ней в неволю, но стоит ли отпускать сейчас, когда Ольгердовичи псами вцепились друг в друга?.. Совсем пропал шум, приближались запахи. Сморщился нос от аромата конского навоза, как-то узнавающе принял соленый и чистый, без сырных примесей пот московского плебса, притопавшего к Донскому монастырю; противный могильный дух церковных пряностей и вонь наскоро продубленных кож; из булькающего котла понесло разваренной говядиной, да, да, ею, -вепрятина пахла по-другому: псиной, смрадом дыма, что в курной избе пропихивается сквозь черную солому крыши, но и в овсяном хлебе было что-то соломодымное…
Андрей Николаевич блаженствовал… Не временные перегородки рухнули, казалось, а башни и стены цитадели, в которой узником сидел Сургеев; шумы, запахи и зримые фигуры делали его свободным, живым и живущим; обретался смысл тех сутей, что составляли его самого, и хотя земляным духом проваренной картошки так и не дохнуло ни из княжеской трапезной, ни из людской, картошка все же давала о себе знать во вместилище благородных раздражителей — и проблемой как таковой, и ощущением глобального неблагополучия.
Сладостно-обреченно Андрей Николаевич подумал, что из пепла восставший Ланкин — это знак, сигнал, что Мировой Дух, стыдливо замкнувший уста, ждет сейчас его решения, подсматривает за ним.
Он вернулся в свой век, с подозрительным вниманием рассматривал откуда-то попавший в квартиру аквариум, выпуклый и подсвеченный, пучеглазого карася в нем. Понял наконец, что это — телевизор, а в нем не карась, а теледиктор в массивных очках.
Свет зажегся, экран стал темным. Приземленно, без этикета Андрей Николаевич налил коньяк и выпил его. Сопоставил все явления прошедших дней. Пора начинать!
Надо было затихнуть, чтоб сохранить в тайне принятое решение, многовариантное, рассчитанное вперед на десятки ходов. Надо было обмануть тех, кто несомненно наблюдал за ним из шестнадцатиэтажного корпуса.
Несколько дней безмолвствовал Андрей Николаевич. Копался в ящиках письменного стола на виду наблюдателей, разбирал мелкие хозяйственно-технические вещички, к употреблению не годные, но ремонту доступные. Рейсфедер и циркули скомплектовал в готовальне, хотя чертить не собирался и кульман давно подарил одному подающему надежды студенту. Отрегулировал электронные часы, к единственному достоинству которых относил бесшумность. Долго ломал голову над назначением предмета, не один год уже прозябавшего в ящике, пока не вспомнил: да это ж подброшенный Галиной Леонидовной буддийский символ, выкраденный якобы из какого-то тибетского храма! А точнее, радиомаяк, по лучу которого землячка может найти его квартиру!
Культовый предмет решено было выкинуть на помойку, и, не доверяя мусоропроводу, Андрей Николаевич самолично опустился на лифте, держа в пятерне буддийскую драгоценность. Проходя мимо мусорного бака, швырнул в него предмет, который несомненно обогатит городскую свалку.
По прошествии минуты оказалось, что враждебные антикартофельные силы подстроили ему ловушку, положили к ногам обрывок газеты, и Андрей Николаевич поднял его. Человек и собака могут одинаково заинтересованно исследовать лежащую под ногами-лапами газету. Разница лишь в том, какую информацию хотят они получить. Если в газете было завернуто мясо, то собаке этого достаточно.
Машинально подняв газетный клок, Андрей Николаевич распрямил его. Глаза его выхватили несколько фраз — и рука тут же сунула клок в карман.
В кабине лифта, оставшись один и вне наблюдения, он стремительно прочитал газетную статью без начала и конца. Он понял, что статья набрана и отпечатана специально для него, с целью устрашить и предостеречь — на примере семнадцатилетней борьбы жатки ПЖК-3,5, созданной в провинциальной глуши, с ЖРБ-4,2, детищем Минсельхозмаша. Описывались сравнительные испытания, и они мало чем отличались от фарса, разыгранного в совхозе «Борец». К тому же статья, вырванная из газеты, так умело была скомкана, что полного названия ее не прочесть. Видимые глазу буквы составляли слово «Ж…опа», что само по себе было симптоматично. Над ним глумились. От него ожидали слов и поступков, которые с головой выдадут его.
Радуясь тому, что маневр противника разгадан, Андрей Николаевич решил ввести его в полное заблуждение, сделал вид, что ничего у мусорного бака не поднимал.
В ванной он изучил обрывок. Фальшивка была сделана профессионально, с соблюдением всех советских атрибутов. Шрифт, кажется, правдинский. Хитро придумано.
Еще сутки выжидал он. Никаких сигналов более не поступало, но и подброшенного было достаточно. Мастерски уйдя от возможной погони, он покинул «Волгу» на стоянке у офиса Васькянина, а сам городским транспортом добрался до Политехнического музея, не раз его выручавшего. На обратной стороне фальшивки располагались в урезанном виде разные корреспонденции, и — к удивлению Сургеева — по ним он выявил: да, газета «Правда», но не в единственном экземпляре, а из массового тиража двухнедельной давности, и «Жопа» оказалась смятым и облитым томатным соусом названием фельетона «Жатка в опале». Мираж, кажется, начинал развеиваться, но когда Андрей Николаевич по старой памяти заглянул в курилку, где всегда буйствовало народное творчество, то узрел на стене четверостишие — не шедевр, но и небесталанное произведение: