Выбрать главу

Карваланов не верил своим ушам: история заточения лорда в убогом флигеле на правах заключенного казалась заимствованной из готического романа ужасов позапрошлого века, где зловещую роль узурпатора играл мстительный егерь, послуживший причиной смерти своего собственного отца во время фазаньей охоты. Отец егеря, как и следовало ожидать, был егерем, в то время как отец лорда Эдварда был лордом, и поэтому находились они во время охоты друг против друга: лорд — во главе гостей на холме, егерь — во главе загонщиков внизу у кустов. Эдварду было тогда чуть ли не четыре годика, но помнил он эту драму на охоте с поразительными подробностями, хотя неясно было, где он сам находился в тот момент, когда сын егеря, Эдмунд, тоже малолетка, ползавший в ногах охотников, случайно толкнул отца Эдварда во время выстрела. Ружье дернулось, и заряд дроби ушел вниз — резанув не по взмывшим в небо фазанам, а по линии загонщиков.

«Я видел все сразу и одновременно: как взмахнул игриво ручками егерский сынок в траве, как мой отец качнулся, как будто поклонившись егерю, шагавшему вверх по холму ему навстречу. Дымок в конце ствола и сухой выстрел. Блеснули на солнце выпуклые очки егеря, и прямо у меня перед глазами на его белой рубашке вырос кровавый цветок», — переходил на зловещий шепот лорд Эдвард. Он рассказывал это явно не в первый раз: в истории чувствовалась отшлифованность, чуть ли не заученность давно отыгранной роли. «Егерь все еще двигался навстречу нам — то есть тело его еще двигалось, но лицо уже было мертвой маской. За мгновение до этого он понукал загонщиков, кричал и ругался, и вдруг я увидел его простертым на граве, бессильным, безвредным, беспомощным. Только губы его шепчут невразумительно: нечестная игра, так низко нельзя, нечестная игра, нельзя так низко бить по фазанам, так низко, нечестная игра… А рядом брошенные очки. Его перенесли в охотничью сторожку, положили на пол, прямо среди груды убитых фазанов, с выдранными перьями, с кровавыми ранами, с покалеченными крыльями, — и его тело вдруг сморщилось, стало ничтожным и неприглядным, как ощипанная фазанья тушка, с кровавым подтеком у груди. Еще помню моего отца, побледневшего и ссутулившегося, как он суетится среди гостей, уговаривает их разобрать убитых фазанов, проборматывает какие-то поговорки и прибаутки в духе тех, что постоянно были на языке у егеря. Но отец делал это без егерской сноровки, с нелепой навязчивостью совал убитых фазанов в руки гостям, а те отступали, пятились к выходу, извиняясь, фазаньи трупы с глухим стуком падали на пол, кто-то долдонил вежливую фразу благодарности за „чудесную охоту, прекрасный день“, и было ясно, что все присутствующие мечтают лишь о том, как бы поскорей убраться из поместья. А чуть позже толпа полицейских, доктор… Наутро отец уехал на фронт». Лорд замолк, потом поднялся тяжело и, перегнувшись через стол, прошептал-прошипел в лицо Карваланову:

«Теперь вы понимаете, за что мне мстит егерский сынок? За смерть своего отца. Дети отвечают за ошибки отцов в стрельбе по целям. Моему отцу нужно было заодно попасть еще и в сынка егеря — и все было бы в ажуре». Эдвард вскочил из-за стола и заходил кругами по комнате. Собаки подняли морды, решив, что их сейчас выведут на прогулку. Но лорд выглядывал в окно, исключительно чтобы убедиться, не шпионят ли за домом. «Они меня держат здесь как в ссылке. Я — внутренний эмигрант. Я — чужак в собственной стране, чуть ли не враг народа. Я думаю, вам знакомо это ощущение раздвоенности, Карваланов?»

«Ощущение раздвоенности?» — Карваланов раздвоил лоб иронической морщиной. «В последние годы я вообще ничего не чувствовал. У меня была одна идея — не иметь ни к чему никакого отношения, перестать быть соучастником в любом смысле. Так обретается цельность. Тюрьма дарует такую возможность: тебя отделяют от советской власти колючей проволокой — под током, заметьте! Никакой раздвоенности. Но и железный занавес для этой цели не хуже. Поэтому я рад, что я здесь. Это трудно понять», — и Карваланов оглядел странное помещение, куда он попал после стольких малопонятных отречений, отказов от дачи показаний, буйных отделений, одиночных заключений, следствий и соответствующих выводов. Вид нового помещения его не успокаивал. Наоборот, все убеждало его в том, что ничто не изменилось: он просто очутился по другую сторону железного занавеса, по другую сторону тюремной стены — стена теперь была не впереди, а позади, ты упирался в нее не лицом, а спиной, но от этого стена не перестала быть тюремной. И вместе с наличием этой тюремной преграды не исчезал и зуд свободы: скрести ногтями и слышать скрежет зубовный по другую сторону. Лишь язык, вместо ненавистного советского, стал чуждым английским. Обоими языками он владел свободно и ни к одному не испытывал особо теплых чувств. В тюрьме, среди советской репродукторной речи он изучал английский со словарем, доставая всеми правдами и неправдами английские газеты; а здесь, наверное, с таким же ажиотажем начнет рыскать в поисках газеты «Правда» и «Известия», чтобы разузнать, что же происходит там — в неволе, как раньше пытался разузнать, что же происходит там, у них — на воле; «там» и «здесь» поменялись местами, но легче от этого не стало — лишь одна чуждость, постепенно забываясь, будет подменяться иной.