Выбрать главу
А паяц был устрашенный: чтобы не прогнали, — до бровей запорошенный страхом перед нами.
Громко жил и тихо помер. Да, в своей постели. Я храню газетный номер с датой той потери.
Эх, сума-тюрьма, побудка, авоськи-котомки. Это все, конечно, в шутку перечтут потомки.

Хозяин

А мой хозяин не любил меня — Не знал меня, не слышал и не видел, А все-таки боялся, как огня, И сумрачно, угрюмо ненавидел. Когда меня он плакать заставлял, Ему казалось: я притворно плачу. Когда пред ним я голову склонял, Ему казалось: я усмешку прячу. А я всю жизнь работал на него, Ложился поздно, поднимался рано. Любил его. И за него был ранен. Но мне не помогало ничего. А я возил с собой его портрет. В землянке вешал и в палатке вешал — Смотрел, смотрел,    не уставал смотреть. И с каждым годом мне все реже, реже Обидною казалась нелюбовь. И ныне настроенья мне не губит Тот явный факт, что испокон веков Таких, как я, хозяева не любят.

1954

«Всем лозунгам я верил до конца…»

Всем лозунгам я верил до конца И молчаливо следовал за ними, Как шли в огонь во Сына, во Отца, Во голубя Святого Духа имя.
И если в прах рассыпалась скала, И бездна разверзается, немая, И ежели ошибочка была — Вину и на себя я принимаю.

Моральный кодекс

На равенство работать и на братство. А за другое — ни за что не браться. На мир трудиться и на труд, все прочее — напрасный труд. Но главная забота и работа поденно и пожизненно — свобода.

«Я доверял, но проверял…»

Я доверял, но проверял, как партия учила, я ковырял, кто привирал, кто лживый был мужчина.
Но в первый раз я верил всем, в долг и на слово верил. И резал сразу. Раз по семь я перед тем не мерил.
В эпоху общего вранья, влюбленности во фразу я был доверчив. В общем, я не прогадал ни разу.

Двадцатый век

В девятнадцатом я родился, но не веке — просто году. А учился и утвердился, через счастье прошел и беду все в двадцатом, конечно, веке (а в году — я был слишком мал). В этом веке все мои вехи, все, что выстроил я и сломал.
Век двадцатый! Моя ракета, та, что медленно мчит меня, человека и поэта, по орбите каждого дня!
Век двадцатый! Моя деревня! За околицу — не перейду. Лес, в котором мы все деревья, с ним я буду мыкать беду.
Век двадцатый! Рабочее место! Мой станок! Мой письменный стол! Мни меня! Я твое тесто! Бей меня! Я твой стон.

«Интеллигенция была моим народом…»

Интеллигенция была моим народом, была моей, какой бы ни была, а также классом, племенем и родом — избой! Четыре все ее угла.
Я радостно читал и конспектировал, я верил больше сложным, чем простым, я каждый свой поступок корректировал Львом чувства — Николаичем Толстым.
Работа чтения и труд писания была святей Священного Писания, а день, когда я книги не прочел, как тень от дыма, попусту прошел.
Я чтил усилья токаря и пекаря, шлифующих металл и минерал, но уровень свободы измерял зарплатою библиотекаря.
Те земли для поэта хороши, где — пусть экономически нелепо — но книги продаются за гроши, дешевле табака и хлеба.
А если я в разоре и распыле не сник, а в подлинную правду вник, я эту правду вычитал из книг: и, видно, книги правильные были!