Выбрать главу
Мало было во мне интересу к ритуалу. Я жил на бегу. Описать эту странную мессу и хочу я и не могу.
Говорят, хорошие вирши пан Твардовский слагал в тиши. Польской славе, беглой и бывшей, мессу он сложил от души.
Что-то есть в поляках такое! Кто, с отчаянья, двинул в бега, кто, судьбу свою упокоя, пану Богу теперь слуга.
Бог — большой, как медвежья полость. Прикрывает размахом крыл все, что надо — доблесть и подлость, а сейчас Арнольда прикрыл.
Простираю к вечности руки и просимое мне дают. Из Варшавы доносятся звуки: по Арнольду мессу поют!

Полвека спустя

Пишут книжки, мажут картинки! Очень много мазилок, писак. Очень много серой скотинки в Аполлоновых корпусах.
В Аполлоновых батальонах во главе угла, впереди, все в вельветовых панталонах, банты черные на груди.
А какой-нибудь — сбоку, сзади — вдруг возьмет и перечеркнет этот в строе своем и ладе столь устроенный, слаженный гнет.
И полвека спустя — читается! Изучает его весь свет! Остальное же все — не считается. Банты все! И весь вельвет.

«Мариэтта и Маргарита…»

Мариэтта и Маргарита, и к тому же Ольга Берггольц — это не перекатная голь, это тоже не будет забыто.
Не учитывая обстановки в данном пункте планеты Земли, надевали свои обновки, на прием в правительство шли.
Исходили из сердобольности, из старинной женской вольности, из каких-то неписаных прав, из того, что честный — прав…
Как учили их уму-разуму! Как не выучили ничему — никогда, совершенно ни разу, нет, ни разуму, ни уму…
Если органы директивные, ощутив побужденья активные повлиять на наш коллектив или что-то еще ощутив, позовут их на собеседование, на банкет их пригласят, — вновь послышатся эти сетования, эти вопли зал огласят.
Маргарита губы подмажет и опять что-нибудь да скажет. Мариэтта, свой аппарат слуховой отключив от спора, вовлечет весь аппарат государственный в дебри спора.
Ольга выпьет и не закусит, снова выпьет и повторит, а потом удила закусит, вряд ли ведая, что творит, что творит и что говорит…
Выступленья их неуместные не предотвратить, как чуму. А писательницы — известные. А не могут понять что к чему.

Рука и душа

Не дрогнула рука! Душа перевернулась, притом совсем не дрогнула рука, ни на мгновенье даже не запнулась, не задержалась даже и слегка.
И, глядя на решительность ее — руки, ударившей, миры обруша, — я снова не поверил в бытиё души. Наверно, выдумали душу.
Во всяком случае, как ни дрожит душа, какую там ни терпит муку, давайте поглядим на руку. Она решит!

«Было много жалости и горечи…»

Было много жалости и горечи. Это не поднимет, не разбудит. Скучно будет без Ильи Григорьича. Тихо будет.
Необычно расшумелись похороны: давка, драка. Это все прошло, а прахам поровну выдается тишины и мрака.
Как народ, рвалась интеллигенция. Старики, как молодые, выстояли очередь на Герцена. Мимо гроба тихо проходили.
Эту свалку, эти дебри выиграл, конечно, он вчистую. Усмехнулся, если поглядел бы ту толпу горючую, густую.
Эти искаженные отчаяньем старые и молодые лица, что пришли к еврейскому печальнику, справедливцу и нетерпеливцу,