Выбрать главу

«Мировая мечта, что кружила нам головы…»

Мировая мечта, что кружила нам головы, например, в виде негра, почти полуголого, что читал бы кириллицу не по слогам, а прочитанное землякам излагал.
Мировая мечта, мировая тщета, высота ее взлета, затем нищета ее долгого, как монастырское бдение, и медлительного падения.

Соловьи и разбойники

Соловьев заслушали разбойники и собрали сборники цокота и рокота и свиста — всякой музыкальной шелухи. Это было сбито, сшито, свито, сложено в стихи.
Душу музыкой облагородив, распотешив песнею сердца, залегли они у огородов — поджидать купца.
Как его дубасили дубиною! Душу как пускали из телес! (Потому что песней соловьиною вдохновил и возвеличил лес.)

«Самолеты бьются, а прежде…»

Самолеты бьются, а прежде так не бились. Это и то, что так небрежно работает почта, телевиденье так неясно, глухо радио так вещанье, не позволит боле надежде, именуемой ныне прогрессом, отвлекать, завлекать, морочить.
То ли что-то в моторе заело, то ли просто ему надоело день-деньской пить нефтепродукты, то ли трубы его не продуты, то ли общий износ морали обернулся моральным износом даже для специальной стали, но прогресс остается с носом.

Реконструкция Москвы

Девятнадцатый век разрушают. Шум и гром, и асфальтная дрожь. Восемнадцатый — не разрешают. Девятнадцатый — рушь, как хошь.
Било бьет кирпичные стены, с ног сшибает, встать не дает. Не узнать привычной системы. Било бьет.
Дом, где Лермонтову рождаться хорошо было, — не подошел. Эти стены должны раздаться, чтоб сквозь них троллейбус прошел.
Мрамор черный и камень белый, зал двусветных вечерний свет, — что захочешь, то с ним и делай, потому — девятнадцатый век.
Било жалит дома, как шершень, жжет и не оставляет вех. Век текущий бьет век прошедший. На подходе — грядущий век.

Между столетиями

Захлопывается, закрывается, зачеркивается столетье. Его календарь оборван, солнце его зашло. Оно с тревогой вслушивается в радостное    междометье, приветствующее преемствующее следующее число. Сто зим его, сто лет его, все тысяча двести месяцев исчезли, словно и не было, в сединах времен    серебрясь, очередным поколением толчется сейчас и месится очередного столетия очередная грязь. На рубеже двадцать первого я, человек двадцатого, от напряженья нервного, такого, впрочем, понятного, на грозное солнце времени взираю из-под руки: столетия расплываются, как некогда материки. Как Африка от Америки когда-то оторвалась, так берег века — от берега — уже разорвана связь. И дальше, чем когда-нибудь, будущее от меня, и дольше, чем когда-нибудь, до следующего столетья, и хочется выкликнуть что-нибудь, его призывая, маня, и нечего кликнуть, кроме тоскливого междометья. То вслушиваюсь, то всматриваюсь, то погляжу,    то взгляну. Итожить эти итоги, может быть, завтра начну. О, как они расходятся, о, как они расползаются, двадцатый и двадцать первый, мой век и грядущий век. Для бездн, что между ними трагически разверзаются, мостов не напасешься, не заготовишь вех.

«Делайте ваше дело…»

Делайте ваше дело, поглядывая на небеса, как бы оно ни задело души и телеса, если не будет взора редкого на небеса, все позабудется скоро, высохнет, как роса.