Выбрать главу
На краю стола и на краю жизни я охотно осознаю то, чего пока еще не знаю: жизнь мою.

«На русскую землю права мои невелики…»

На русскую землю права мои невелики. Но русское небо никто у меня не отнимет. А тучи кочуют, как будто проходят полки. А каждое облачко приголубит, обнимет. И если неумолима родимая эта земля, все роет окопы, могилы глубокие роет, то русское небо, дождем золотым пыля, простит и порадует, снова простит и прикроет. Я приподнимаюсь и по золотому лучу с холодной земли на горячее небо лечу.

«Господи, Федор Михалыч…»

Господи, Федор Михалыч, я ошибался, грешил. Грешен я самую малость, но повиниться решил.
Господи, Лев Николаич, нищ и бессовестен я. Мне только радости — славить блеск твоего бытия.
Боже, Владимир Владимыч, я отвратительней всех. Словом скажу твоим: «Вымучь!» Вынь из меня этот грех!
Трудно мне с вами и не о чем. Строгие вы господа. Вот с Александром Сергеичем проще и грех не беда.

«Читая параллельно много книг…»

Читая параллельно много книг, ко многим я источникам приник, захлебываясь и не утираясь. Из многих рек одновременно пью, алчбу неутолимую мою всю жизнь насытить тщетно я стараюсь.
Уйду, не дочитав, держа в руке легчайший томик, но невдалеке пять-шесть других рассыплю сочинений. Надеюсь, что последние слова, которые расслышу я едва, мне пушкинский нашепчет светлый гений.

22.4.1977

«Ну что же, я в положенные сроки…»

Ну что же, я в положенные сроки расчелся с жизнью за ее уроки. Она мне их давала, не спросясь, но я, не кочевряжась, расплатился и, сколько мордой ни совали в грязь, отмылся и в бега пустился. Последний шанс значительней иных. Последний день меняет в жизни много. Как жалко то, что в истину проник, когда над бездною уже заносишь ногу.

Вместо послесловия

Столетья в сравнении

Девятнадцатый век отдаленнее и в теории и на практике и Танзании, и Японии, и Австралии, и Антарктики. Непонятнее восемнадцатого и таинственнее семнадцатого. Девятнадцатый век — исключение, и к нему я питаю влечение.
О, пускай исполненье отложено им замысленных помыслов всех! Очень много было хорошего. Очень много поставлено вех.
Словно бы впервые одумалось и, одумавшись, призадумалось, оценило свое калечество разнесчастное человечество. И с внимательностью осторожною пожалело впервые оно женщину,    на железнодорожное с горя    бросившуюся      полотно.
Гекатомбы и Армагеддоны до и после, но только тогда индивидуального стона общая не глушила беда. До и после от славы шалели, от великих пьянели идей. В девятнадцатом веке жалели, просто так — жалели людей.
Может, это и не годится и в распыл пойдет и в разлом. Может, это еще пригодится в двадцать первом и в двадцать втором.