Выбрать главу

Поэзия ближе к вере

Поэзия ближе к вере, чем наука. Наука распыляет человека между биологией и социологией, физикой и археологией. Наука дразнит человека ответами, но не дает их, потому что ничего до конца не знает. Для нее любой червяк остается вместилищем тайн и неразрешимых загадок.

Зато для поэзии человек цел. Он изранен, но жив, испорчен, но не расчленен. Поэзия интуитивно, как женщина, в секунду схватывает то, что ускользает от логики и не укладывается в готовые схемы.

Вера в науку и нелюбовь к поэзии, несомненно, – один из подвидов ненависти к Богу.

Поэзия – это не только арабские бейты и греческий гекзаметр. Поэзия – это еще и Октоих, еще и Триодь, еще даже и Требник. Кто лучше Дамаскина сказал о человеке:

Образ есмь неизреченный Твоея славы,

Аще и язвы ношу прегрешений…

Для Дамаскина человек находится посреди «смирения и величества», он – «из невидимого и видимого составлен естества» (чин погребения).

Если бы не Иоанн из Дамаска, Державин не сказал бы о человеке:

Частица целой я Вселенной. Поставлен, мнится мне, в почтенной Средине естества я той, Где кончил Ты существ телесных, Где начал духов Ты небесных, А цепь существ связал всех мной.
(Ода «Бог»)

Человек – это срединное звено; это пупок, в который завязаны все проблемы и вопросы; это фокус, в который стремятся собраться все лучи. Все для него, все ради него, а он сам – для Бога.

Толпа орет

Толпа орет, беснуется, стремится, Как море, выйти из положенных пределов. А бывший царь склонился на колени, И гильотины лезвие поднялось.
Ты забывал Создателю молиться, Ты не хотел Ему поклоны класть. Так положи теперь земной поклон Отточенному лезвию. Смотри,
Палач беззубый, ухмыляясь, тащит Корзину. Он нашел ее на рынке. Капусту в ней зеленщики носили, Теперь туда глава твоя падет. Падет глава, лишенная короны, И тело безголовое отпустит На небо душу И толпа взревет…
Все было бы иначе, если б ты Не забывал, что был Давид на свете, Что он молился Богу, и взамен Хранил Господь и царство, и Давида…

Попутчик

Если путешествовать нечасто, то дорогу я люблю. Есть в ней что-то честное и на саму жизнь похожее. Из одной точки выехал – во вторую еще не приехал. И так хорошо в этом зависшем состоянии смотреть в окно, грустить и думать. Я говорю о поезде. Потому что если самолет, то это быстро и всегда чуть-чуть страшновато. А если машина, то это уже труд, а значит, не до философской грусти и не до размышлений. Единственное, что мне по-настоящему мешает, это говорливые попутчики. Я согласен на не открывающиеся окна и сырые простыни, лишь бы в пути меня никто не трогал. Но лучше готовиться к худшему, чтобы потом быть приятно удивленным, чем мечтать о своем и разочаровываться. Поэтому и в тот раз я вошел в вагон, нашел свое купе и, энергично рванув ручку двери, сказал: «Здравствуйте». Ни одна пара глаз на меня не уставилась. Царица Небесная! Никого! До отправления минут 6-7, а в купе – никого, и сам вагон – полупустой.

Вещей у меня всегда минимум, поэтому положил я свой тощий портфель на полку, повесил на плечики пиджак и, разувшись, удобно сел у окна. Поезд уже тронулся. Уже наступил момент, когда неясно: ты едешь или состав на против начал двигаться. Я ждал проводника, чтобы отдать билет и попросить чаю. Дверь с силой открылась, и вместо проводника в купе вошел запыхавшийся мужик лет сорока и так же, как я, выпалил: «Здравствуйте». Он осмотрелся, нашел глазами номер своего места и затем втащил в купе два внушительных чемодана. Настроение мое слегка упало, но уже через минуту оно опустилось до нуля. Попутчика сразу стало много. Он прятал вещи, переодевался, расстилал матрац, и делал это так, что мне казалось, я знаю его и вижу перед собой не первый месяц.

Проводник забрал билеты и принес чай. За окном стало смеркаться. Поезд мерно раскачивался, колеса стучали, и этот ритм, казалось, убаюкал соседа. Он сел напротив и стал смотреть в окно. Но надолго его не хватило. Это была одна из тех компанейских душ, которые не могут жить, не разговаривая с первым встречным, да так, будто знакомы целую вечность.