Выбрать главу

То есть невозможно попасть, другими словами. Надо обнищать, все бросить, от всего отказаться. Так люди читали и понимали в древности, так до появления библейской критики они восхваляли добровольную бедность. Потом археологи объяснили, что «Игольные уши» – это ворота в Иерусалиме, что верблюд в них, хоть и с трудом, но пролазит. Только развьючиться надо. Получилось, что при богатстве спастись можно. Смысл текста изменился, а вместе с ним изменились и практические выводы. Люди стали богатеть без опасения за свою вечную участь. Добродетели стали буржуазными. Большой живот и бегающие глазки теперь так же почетны, как раньше старая ряса и смиренный голос. А верблюда я видел однажды в зоопарке. Нет. В игольное ушко он точно не пролезет. Могу поспорить.

Нужно богатеть или нет, я толком не знаю. Но вот смотрю на иглу и изумляюсь. Ушко увековечено в Евангелии, об острие спорили богословы. А казалось бы, мелочь да и только – игла. Медленно поворачиваю взгляд в поисках предмета, на котором можно было бы остановиться.

Часы. На руках, на стене, в телефоне. Кругом часы. Тикают, мигают, отсчитывают секунды. Отсчитав, заставляют медленно двигаться минутную стрелку. Кому нужна эта точность? Ощущаешь себя космонавтом на Байконуре. Сейчас одна стрелка сольется с другой, и земля с ревом убежит из под ног. Никто так дотошно не считает время, как наша эпоха, и никто так бездарно его не тратит. Часы – не евангельский предмет. В Вечной Книге про них ничего не сказано. Пошлый предмет, мещанский. К тому же безжалостный и неумолимый, как палач.

Не хочу смотреть на часы и с досадой отворачиваюсь.

Ловлю себя на мысли, что хочется включить телевизор или радио. Хочется впустить в мою тихую комнату чужие голоса и превратить душу в базарную площадь. «Нет, братец, – говорю я себе. – Я тебе этого не позволю. Ты и так уже оглох и одурел от новостей, музыки и пустых разговоров». «Да, – думаю, – это правильно», и, сам с собой согласившись, не беру в руки телевизионный пульт и не двигаюсь с места.

«Неподвижность глаз и языка». Как это красиво звучит. Я читал об этом у Григория Богослова. А язык, негодник, не хочет быть неподвижным. Даже когда ты один и вокруг нет ни души, язык хочет болтать сам с собой, хочет напевать шлягер или вести воображаемые диалоги. На сумасшедшего похож человек, спорящий с кем-то, когда вокруг никого нет. Ладно бы, Богу молился. Нет, болтает глупости.

Надо сесть поудобней и замолчать. Когда еще удастся вот так молча посидеть? Неподвижность глаз и языка. Буду сидеть неподвижно и молча смотреть на цветок хибискуса. Это моя ботаническая гордость. Вообще, я страдаю ботаническим кретинизмом. Почти никаких цветов, кроме тюльпанов и ромашек, не знаю. То ли дело моя жена! Сотни растений помещаются у нее в голове: какое когда цветет, какому какой грунт нужен и прочее. Практический, хозяйский и конкретный ум. Поражаюсь и восхищаюсь. Хибискус я знаю по имени и с другим цветком не перепутаю.

Монахи говорят, что келья всему научит. Можно есть, спать, только не выходить никуда, и постепенно, сам собой человек должен прийти в разум, начать молиться, плакать. Наверняка, это так. Только в келье не должно быть телевизора. Это уж как пить дать. Иначе келья тоже всему научит, только не тому, чему надо. Чем моя комната не келья? Хоть я и не монах, а вот сижу молча, не выпускаю язык из-за зубов и пощусь глазами, то есть не развлекаюсь зрелищами. Я бы сказал, не позволяю врагам залезать в дом души через окна! Надолго меня все равно не хватит. К тому же дети скоро придут.

Дети! Благословенная тяжесть и святые тревоги. Еще когда у нас их было двое, помню, я зачитался Достоевским. Читаю «Идиота» – там, в конце, где Мышкин опять болен и опять в Швейцарии, а жена с малышней возвращалась с прогулки. И так я погрузился в книгу и так измучилась вместе с князем моя душа, что того гляди сам заболеешь. А тут внизу голоса раздались, смех детский, стук коляски на лестнице. И я с радостью тогда выбежал им навстречу, как будто выздоровел и из больницы выбежал на свободу. Мы тогда жили в старом польском доме. Двор колодцем, через двор веревки с бельем висят, вход в квартиру у всех с балкона прямо в кухню, безо всяких коридоров. Место живописное, нищенское и вовсе не современное. И я бегу им навстречу, помогаю нести коляску и радуюсь ужасно, что я здесь, с семьей, а не там, в книге. Я и сейчас радуюсь, когда о них думаю. Сохрани их, Господи, от всякого зла.

А ведь когда в семинарии учился, не раз думал о монашестве. Слава Богу, не поспешил и не залез не в свои сани. А то монах из меня был бы еще тот. Таких и без меня хватает.