Оказывается, мы оба шли с вытянутыми вперед в темноте руками. Так и сомкнулись. Помню ощущение его рубашки на щеке, запах пота и газика, ухающее сердце, замок рук на спине и что-то странное в моем подреберье, пока сообразила: это я колочусь в ответ своим сердцем, инстинктивно ища лад и ритм. Я откуда-то знаю, что это очень важно – лад и ритм.
По-моему, мы не сказали друг другу ни слова.
А утром они пришли вместе. Мая сияла и подарила мне брошку: скарабея, беременного корявым рубином. Было жалко паука, которого жестоко оттягивал вниз красно-кровавый камень. Паук крючился и, казалось, стонал от ноши.
Бабушка сказала мне в коридоре и тихо:
– Выбрось сейчас же. Не держи в руках. Мая – хорошая девочка, но без понятия. Кто ж такое дарит!
Володя вежливо, как бы в первый раз, пожал мне руку. Это был не говорящий сердцу знак – знак дня и белого света.
Мы пошли гулять. Мая рассказывала про преподавателя латыни, который доказывает, что у древних не было звука «ц» и потому Цицерона надлежит считать Кикероном. Но что есть и другой латинист, который с этим не согласен, хотя какая это все чепуха ворошить мертвое и еще над ним спорить. Подумать только, чем занимаются люди.
Дался ей этот латинист! Она кружила вокруг него, кружила, как шахтный конь, ослепший от работы и старости и знающий один путь по кругу… По кругу. Образы латинистов-антиподов отчеканились в моем мозгу намертво. Я никогда их не видела, я вижу их до сих пор. Квадратноплечий, короткошеий Кикерон и сгорбленный, вглядывающийся в то, что под носками ботинок его враг. Вскрикивающий фальцетом первый и шепчущий басом второй. Вижу нахально выставившую вперед коленку «К» и смущенность спущенного чулка «Ц».
– Кикерона зовут Модест. Редкое имя, – бесконечно продолжает Мая. – А у Цицерона простое имя. Иван.
Мая чуяла. Или уже знала?
Даже через сорок лет я не знаю про это.
Они с Володей с пристрастием допрашивали меня: куда все-таки я буду поступать? Я лопотала что-то про химический факультет (придумала на ходу), потому что бедная моя голова ничем, кроме того, что я тоже поеду в Ростов, занята не была. Через много, много лет дочь скажет мне: «Ты всегда начинаешь не с главного. У тебя партизанская манера идти к цели задами». Но даже через столетия умная дочь мне не сможет объяснить меня самое. Был ком чувств. И он, как и полагается кому, давил. И я плющилась под ним.
Вечером я опять была в проулке. Снова набрала полные туфли угля и снова шла с вытянутыми вперед руками. Накрапывал дождь, и мы передвинулись под стреху какой-то крыши, и это полусознательное движение в сторону, в прикрытие, вдруг пронзительно осветило мне ситуацию. Как, обнявшись, мы прижимаемся к грязным доскам сарая, как прокалывает мне плечо торчащий гвоздь. Одновременность боли и наслаждения… Все в ослепительном фокусе и – немо. И я через восторг понимаю про себя – сволочь.
С этой минуты осознания – слово воистину было вначале – я начинаю поступать согласно определению. Я делаюсь ловка, изобретательна в своем желании ощущать его, касаться его, даже тогда, когда рядом посторонние, а главное, когда рядом Мая. Теперь я веду его в этой грешной игре. Я расстраиваюсь, расчетверяюсь так, что мое плечо, колено, локоть всегда рядом с ним. Осень, холодно, в ход игры идут платки, шали. Бог поселил нас в крошечных, заставленных квартирах, и это оказывается счастьем. Эти протискивания между столом и диваном, эта теснота ног под бахромой тогдашних скатертей.
Моя любовь к Мае незаметно перешла в жалость к слабому калеке. Между мной и Володей никогда ни слова не было сказано о ней и о том, что будет потом… Это было неважно, важно было другое: Маю нам послала судьба. Мая наша сводница. Самой по себе ее как бы и нет.
Мы дружили, и ее шепотная речь про то, «как это бывает. Ты узнаешь! Узнаешь!», меня просто смешила. Я не ревновала, потому что знала: она не способна была найти его в кромешной темноте, а я находила. Мы вылезали из угретых постелей среди ночи, шли с вытянутыми руками и встречались всегда на одном и там же месте.
Через много лет я пролезла через дырку в заборе и при белом свете посмотрела на место моей любви и греха.
Кошмар, должна вам сказать. Я уж не говорю, что весь переулок был ощерен консервными банками, что стены сараев были утыканы ржавыми шляпками расшатанных гвоздей. В переулке плохо пахло. В нем воняло! В сущности, это была помойка. Можно только удивляться, как долго доверял человек самой бездарнейшей из философий, будто материя первична. Она даже не вторична. Она почти ничто. Нет, человек не заблудшая особь. Он хитрован, лжец и притворщик. И небеса взирают на него не без интереса, какой еще спектакль он отчебучит, все зная и отрицая вспух свое знание.