А вот так. А Ленчика и иже с ним, по-моему, что, в коробке от холодильника хоронили? Гроб в этом плане абсолютно демократическая штука.
Уж как я отстоял похороны, понятия не имею, мне было плохо и тошнотно, я не спал, ставился только чтобы кумары снять. Меня колотило, и я думал, какая, бля, охуенная шуточка с твоей стороны, Антоша Герыч, откинуться так паскудно.
Я его почти ненавидел.
Только когда гроб уехал, я понял, как я его любил, как привязался к нему, и сколько Антоша Герыч, в конце концов, для меня сделал. А даже если просто был рядом, что этого мало что ли?
Какая была боль, выворачивала изнутри, и мне хотелось ползать и молить Бога, чтобы мне никогда больше не пришлось испытать ничего подобного.
Подумал, что прикольно было бы броситься в огонь тоже и умереть. Там же такая температура, наверное, будет быстро. И тогда, уже гарантировано, не придется больше никого провожать. Но сама печь могла располагаться даже в другом здании, никто на самом деле не сжигает покойников прям сразу.
Какая ж невыносимая боль. Она и сейчас такая, если только к ней прислушаться.
Я думаю, когда умирает близкий, Бог поселяет в душе человека осу. Ну, короче, тварь типа осы, не обязательно прям ее, родимую. Оса эта, она жужжит и жалит, и делает это всегда, и, если прислушаться, можно услышать ее и почувствовать всякий раз, она никуда не исчезает. Просто человек привыкает ко всему, и он не замечает ее, и прячет от себя самого. Можно иметь внутри целый улей.
Зоя стояла белая, как мел, один раз даже в обморок упала. Инна жевала жвачку. Мы едва заставили ее надеть черное платье. Черное платье у Инны было одно и совсем короткое. Осталось с похорон ее бабушки, Инне было тринадцать, когда она надевала его в последний раз. Маленькое, бля, черное платье. Классика.
— Жарковато, — сказала она, когда гроб поехал в транзитное помещение и зазвучал похоронный марш, заезженная, скучная пластинка. Жалко, подумал я, что не спросил, можно ли свою музыку за отдельную плату поставить. Антоша бы заценил "Аквариум", ну или хотя бы "Наутилусов".
Инна скучала, она словно не понимала, какого хера Антоша устроил весь этот концерт.
В отличие от Антоши Герыча, у Инны родители были. Мне даже удалось с ними связаться. Они сказали, что у Инны шиза, уж не знаю, диагноз это или их личное мнение. Еще сказали, что заберут ее к себе на некоторое время. Без восторга, но все-таки они эти волшебные слова произнесли.
Потом она, правда, в дурку попала. Оказалось, не исцеляет родительская любовь. И такое бывает.
Но этом потом было, что она в дурку попала. А тогда Инна прошептала:
— Может, и не стоило его сжигать, как он будет на поминках теперь сидеть?
— А никак, — сказал я.
— Да, — ответила Инна. — Скучно это ему вообще.
— Его астральному телу? — спросил я с какими-то смутными надеждами.
— Ему, — упрямо повторила Инна.
Ну, все с тобой понятно.
Надо было что-то ему написать, в дорогу-то. В конце концов, одна из самых грустных и бесконечно унылых вещей про смерть это то, как невозвратно она забирает уникальное человеческое существо. Не, ну реально, приколитесь, каждый человек, живший когда-либо на этой земле был неповторимым набором мыслей и надежд. Это надежды и мечты становятся черными и пустыми там, под землей. Да что надежды, мечты и мысли, даже сраная мошка уникальна, такой не было, и такой больше не будет. Точно-точно такая же мошка не повторится в этом мире уже никогда. И я не повторюсь, и вы не повторитесь. Я же не дурак, я все это понимаю.
Ну и вот, что касается Антоши, я даже заказал ему надпись потом. Такую гравировку на железной табличке. Мне хотелось, чтобы от Антоши Герыча остался его голос. Ну, как, голос — не голос уже, конечно, но его слова. Чтобы он не исчез так, словно его не было никогда, и не остался крестиком среди крестиков.
У Антоши Герыча было много мрачных цитат, исчезнувших вместе с мрачным Антошей. Но самая главная, которую я, по итогам, и оставил на его могиле, была не про то совсем. Как-то раз Антоша Герыч, накручивая на палец пакет из-под пельменей, сказал мне:
— Свобода это, по большей части, о том, насколько разными мы можем быть.
Хорошая вышла фраза, самая ценная из всего, что он когда-либо говорил. Антоша потом долго объяснял, что дело не только в том, что негры — в рабстве, а бабы — на кухне, а вообще в том, насколько люди имеют возможность отличаться друг от друга по цвету кожи, здоровью, убеждениям, да хоть по увлечениям. Что-то он там вещал про унификацию и диверсификацию, но я уже не особенно его слушал и даже понимал. В одной первой фразе сохранилось все, и она блестела, как красивый драгоценный камушек — словно бы изнутри.