Но мы с Зоей никогда, честное слово, не ненавидели друг друга, не дрались даже по кумарам, не кидались проклятиями. Она меня не винила, а я не винил ее, просто, ну, вот уж так сложилась жизнь у нас. Мы всегда заботились друг о друге, насколько это было возможно.
Жизнь превратилась в бесконечную череду мучительных кумаров и героиновых марафонов. Зоя боялась, и страх этот возвращался к ней, как только очередная доза переставала действовать. Тогда она говорила:
— Я больше не могу.
И вот мы пытались больше этого не делать. Потом обязательно срывались. В одиночестве перенести ломку гораздо, гораздо легче, хотя казалось бы. Собственно, до ломки мы чаще всего и не добирались.
Каждый раз был последним, но, на самом деле, мы никогда не заканчивали.
Иногда Зоя отправлялась к родителям, чтобы доказать — она не в употреблении. Зоя показывала им чистые, необколотые руки, и они, по-своему очень тупые люди, ей верили. Зоя вообще никогда не кололась, ни единого разу.
— Я зачем-то сказала им, — как-то протянула она. — Что я кололась, но все уже зажило. Что я пытаюсь бросить сама, но не могу, и что меня тя-я-янет. Что я не хочу больше колоться. Не знаю, зачем. Такая была бессмысленная ложь, а теперь я поняла. Это чтобы их потом обманывать. Очень мудро с моей стороны.
Про рехаб Зоя рассказывала мало, не потому, что там было плохо, а потому, что в рехабе Зоя поняла, что не существует волшебной больнички для решения всех проблем. Ломку ей сняли, она, в основном, ее проспала, откололи витаминчиками и еще Бог знает, чем, провели ей все возможные процедуры, включая массаж, но за неделю до выписки Зоя уже знала, что первым делом она поедет ко мне за героином.
Так что санаторий, где мозги ебут, никак ей не помог.
— И дело вообще не в ломке, — плакала она. — Дело в другом, во мне, во мне, во мне!
Она вообще часто плакала, когда не ходила унюханная. Почти всегда. И я сидел с ней, прислушиваясь к начинающимся кумарам, и гладил ее по голове. Я знал, что не выгорит, но она говорила:
— Больше никогда!
Только если бы правда больше никогда, и все дела, то Зоя ушла бы от меня и не возвратилась бы больше. Ну вот так и жили. Мне было так ее жалко, она не хотела умирать и изо всех сил старалась повернуть назад. Пару раз я даже выгонял ее из дома, но она все равно возвращалась, плакала у меня под дверью, подпрыгивая и потирая друг о друга ноги, словно хотела ссать:
— Васенька, мне плохо!
И я знал, насколько именно ей плохо, и я открывал ей дверь и пускал ее в свой дом и сам готовил для нее дорожку. Потом — вспышка прекрасного счастья, мы вдвоем и героин, и больше ничего не надо. Потом снова слезы и расцарапанные руки. Эту привычку Зоя приобрела в рехабе, когда думала о героине, она всякий раз расчесывала запястье до крови.
Теперь я целовал эти царапины, а потом втирал в них героин, а Зоя запрокидывала голову и улыбалась.
В каком-то смысле все это было дико кайфово, потому и продолжалось так долго. Ставиться на пределе своих возможностей, сниматься с невыносимого, близкого к ломке кумара, это типа как медленно ебаться с любимой женщиной после долгого перерыва, или зайти в рестик после двухдневного голодания. Такая роскошь была зажать пальцем прокол и ощутить, как ломота в ногах и спине сменяется неземным теплом, идущим по позвоночнику вверх. Сладенькая такая ловушка — ставиться на сильных кумарах, во всяком случае, для нас с Зоей так было еще прелестнее и круче, чем пресыщаться героином и никогда не знать его недостатка.
Мы получали то, что хотели больше всего на свете, и это утоляло наши страдания. Приходы казались острее и ярче, жизнь вдруг обретала свой страшный смысл. На этих качелях мы и качались, когда все в очередной раз полетело в пизду. Я такой думал иногда, куда уж пизже, а оказалось — возможно все. Но после ничего исправить нельзя, есть же такая песня? У нее смешной припев, потому что, в конце концов, она не отвечает на самый главный вопрос. Этот мир придуман не нами, поют. А кем? Кем он все-таки придуман? Религиозный человек, в этом плане, живет проще.
Ну, ладно, короче, началось-то всего с того, что я язык за зубами не удержал. Почти как всегда.
Мы тогда сидели у Олега Боксера с еще одним его дилером, Костей. Костя был почти беззубый, но улыбчивый, подвижный, как насекомое, тощий уродец. Я его просто обожал, мы с ним редко пересекались, но как-то всегда искренне друг другу радовались.
Мы с Костей привезли бабло, но Олег велел нам подождать, он с кем-то разговаривал по телефону. Стоял август, очень жаркий, и Костя все время вытирал пот со лба, шмыгал носом. Ему хорошо было бы проставиться, а я пришел свеженький, довольный жизнью. Мы сидели на ладно, но беспокойно обставленной кухне Олега Боксера. Во всем чувствовалось присутствие бабла, но отсутствие счастья. Между плиткой залегли черные, нечищенные полосы, от дорогой плиты отходила дверца духовки, всюду валялись сигаретные бычки и пустые бутылки. Имелся тут потенциал к уюту, но все портила дурацкая тоска и ненависть, которые исходили от всего, к чему Олег Боксер когда-либо прикасался.