Прямо на меня с серванта смотрели иконы. В полутьме золотые краски на них поблескивали, посверкивали, обещая иную, вечную реальность. Я смутился, мне было неловко. Красивые глаза святых глядели на меня с любовью, которой я вообще не заслуживал.
Почему святые все темноглазые? Вот Инна говорила, что темные глаза — колдовские, но смотрели на меня глаза прекрасные, чистые, ласковые и печальные, вообще не колдовские ни разу.
Мне вдруг стало стыдно, непонятно за что. Они смотрели на меня, и я на них пялился. Одна икона была старая, в деревянном окладе, как бы в коробочке такой со стеклянной дверцей. По обе руки Иисуса к ней были приклеены две веточки вербы, что ли, не знаю, две каких-то белых веточки, в общем. В темноте они были призрачно-прекрасными, словно их достали из рая, где сад там, ну, и все вот это вот.
В тот момент я не понимал, за что Бог меня любит, зачем я ему вообще нужен. Я бы под таким землю давно разверз. А он любил меня, честное слово, он любил. Даже зная, что будет. Я это чувствовал.
Я сказал:
— Ну, извини меня, ну, прости, ну, блин, теперь.
Но, если Бог есть, а он обязательно есть, а то как же, то он меня понял.
Я отвернулся, уткнулся носом в спинку дивана, пахнущую пылью, и накрылся одеялом с головой.
Проснулся я оттого, что веселый Гриня что-то напевал на кухне. Когда я вышел к нему, он мне сказал:
— Я кота твоего покормил, ничего? Ох, ты тварь же такая.
Горби вился у его ног.
— Ты не обольщайся. Это он тебя головными железами помечает, как свою собственность.
— Звонил мне Смелый, наш бригадир, — сказал мне Гриня, отпивая крепко заваренного чая. — Завтра все будет. Сам увидишь. Про тебя я тоже сказал. Он, конечно, барахлит, что ты не справишься и рано тебя, но я думаю, что чем раньше, тем лучше.
Гриня весело улыбнулся.
— Опыт — сын ошибок трудных. Это кто сказал?
— Наверное, Ленин, — заржал я.
— Наверное, — серьезно ответил Гриня, а потом добавил:
— Пожрем с тобой и поедем в лес.
Я охренел немножко от самой заявы, а Гриня такой:
— Не, ты думаешь я тебя там угандошу? Не! Тренироваться будем! Ты что бацильный такой?
— А, — сказал я. — Проставиться надо.
— Ну да, Серега Ромео и Саня Кретинский этим тоже балуются.
— Какая у нас подбирается компания, — сказал я.
— Нормальные парни. Саня молодой, как ты. Серега постарше на годик.
Но вообще поучиться правда было б недурно, ну, раз уж такое дело.
Короче, привел я себя в порядок, мы пожрали кое-как, Гриня взял спортивную сумку и поехали мы в лес. Ну, в лесопарк, вернее.
Мы там долго шли, углублялись во всю эту зеленую красотищу, болтали о том о сем, Гриня вообще чувак говорливый, уже понятно, а? Он мне рассказывал:
— На зоне все люди очень вежливые. Спокойные. Говорят по делу, не пустозвонят. Потому что за свои слова придется отвечать, и никуда от этого не денешься.
— Атмосфера, — сказал я. — Сплошного дружелюбия и дипломатии.
Гриня засмеялся:
— Ну, вроде того. Там учишься ценить разговор с человеком.
Здоровые, вечные сосны тыкались в небо иголками, пахло влажной землей, изредка шумели белки, взлетали птицы, часто хрустели под ногами палки. Наконец, мы с Гриней остановились. Деревья взяли в кольцо небольшой, по недоразумению пустой пятачок земли.
Гриня потянулся так, что кости хрустнули, поставил, аккуратно, надо сказать, сумку, раскрыл ее и вытащил автомат.
— Плохо, что ты в армии не был, — сказал он.
— По дурке отвод.
— Да ты рассказывал. Сейчас буду учить, — предупредил он.
Вообще автомат я полюбил с первого взгляда и навсегда. Это оружие особенное, не для холодных голов. В пистолете там, в ружье, не знаю, в них страсти нет. Нет никакого желания. Это оружие рассудочное, а автомат, он про чувства.
Если б я был птицей, то тогда сорокой, а если б оружием, то, без вопросов, автоматом.
— Кажется, что целиться не особенно сложно, — сказал мне Гриня Днестр. — И это так. Но над ним всегда надо иметь контроль, расслабишься, и он тебя уведет, рука соскользнет. Надо верную руку иметь.
— А большой ум нужен? — спросил я.
— Большого ума не надо, — заржал Гришка.
Помню, сначала автомат показался мне игрушкой. Так, наверное, у всех мальчишек-солдат бывает, такой момент прежде, чем осознаешь, что штука сделана, чтобы убивать. Тогда кажется, что она сделана, чтобы тебя радовать и веселить, как в детстве. Что она прикольная и такая классная.
Еще помню, что, когда я выпустил свою первую очередь по тощим осинкам, в небо взмыла с криками стая птиц, и еще долго они голосили над нами, пока я учился стрелять.