Когда человек голый, убивать его невмоготу, поэтому сауны я сначала не очень любил, а потом, правда, едва ли не больше всего остального.
Ты же видишь, как в него пули попадают, видишь, какие дырки они делают на его теле. Когда человек одет, иногда кажется, что на самом деле ничего там нет, это все шутка, пакет с сиропчиком просто лопнул.
А когда они в своих полотенцах смешных, тогда про раны все сразу видно, какие они дыры в теле на самом деле. Ну, такое себе удовольствие.
Я в тот второй раз первым стрелять начал. И впервые в жизни я человеку пулями башку раскроил. Лицо у него сразу стало как в фильме ужасов, я натурально испугался, руку опустил, и яйца ему отстрелил случайно. Натурально, блин, у него полотенец сполз, и я прям в самое то и попал.
Саня рядом заржал, не прекращая палить.
А мужик был какой? А я даже не знаю, какой он был. Не помню, блондин, там, или брюнет, помню, какой у него лоб был весь в неровностях, как глаз выдавило вперед почему-то от пули, попавшей в скулу.
Ну и яйца лопнувшие помню, а кто ж такое забудет?
В машине стянули мы с себя балаклавы и начали глубоко и радостно дышать, понимая, что мы живы, и это — в первую очередь, это — самое главное. Я думал, сейчас блевать буду, а вместо этого вдруг сказал:
— Бля, я, по ходу, мужику яйца отхерачил. Это бывает вообще?
— Есть многое на свете, друг Горацио, — сказал Серега. — Что и не снилось нашим мудрецам.
Все заржали, и я заржал, не за компанию, а реально ухохотался.
— Оборжака, — сказал Саня Кретинский. — Просто вообще.
Его глубокое, но быстрое дыхание было, как у собаки Баскервилей или типа того, дыхание хищника. Я запрокинул голову и смеялся, и мне реально было весело, и все это показалось мне просто ужасно смешным. Даже как они дергаются, когда стреляешь — в этом ведь тоже что-то комичное есть. Если б я тогда шутки не нашел во всем таком, я бы, наверное, крышечкой поехал.
В третий раз (а то был рестик, и люди в нем сидели серьезные) я впервые ощутил невероятный кайф. Я стрелял, слушая, как разлетаются хрустальные бокалы, и как люди кричат оттого, что им больно. И вдруг, секунде, скажем, на сороковой, я ощутил непреодолимую радость. У этой моей радости имелись животные корни, но было в ней что-то и от безумия. Сердце взметнулось вверх, к горлу, и билось, билось, словно я был влюблен. По позвоночнику взбежали искорки дрожи, мне хотелось кричать и смеяться.
Я чувствовал себя таким живым. И я впервые за много лет натурально, кроме шуток, хотел жить. Было так сладко, и вовсе не от героина, наоборот, как бы часть души моей, она прорвалась сквозь героиновую пелену и торжествовала такая.
Я словно забирал у них жизнь и присваивал ее себе. В тот момент, когда они переставали существовать, мне переходила та сила, которая у них была, которая заставляла их двигаться, смеяться, стрелять и любить. Я был жив, как никогда, блин, раньше.
Красивый пол, заляпанный кровью, тела молодых мужчин, не то что вчерашних, а утренних еще хозяев жизни, и я, я, я, а кроме этого вообще все пропало.
Это удивительно, как человек умирает, насколько люди потом неподвижные. В быстрой смерти есть спокойствие. Хуже ощущается, когда они хрипят, хватаются за что попало, ерзают, дергаются. Тогда совершенно очевидно, что каждый хочет жить. И от этого мне, помню, становилось стыдно.
Я удивлялся сам себе, как легко я могу убить несколько человек сразу. Еще прикольнее было, когда они стреляли в ответ, потому что это ведь тогда борьба, и, если ты сильнее, то сердце прямо-таки выпрыгивает из груди.
Не знаю даже, какой момент я любил больше всего: секунду, когда они еще живые под градом пуль и знают, что сейчас умрут, или когда мертвые уже лежат, такие спокойные и умиротворенные, а я, заряженный до предела, кидаю последний взгляд и бегу.
Я никогда (да и никто из наших) не спрашивал, кем эти ребята были, что не поделили с нашим начальством. Тем более, я и начальства-то не знал, за всех был Смелый, наша связь с людьми повыше.
Я никогда не запоминал их лиц, у меня оказывалось в памяти что-то куда круче, чем их лица — моменты их смерти. В смерти человек раскрывается, как цветок. Это красиво. Я так понял, что это красиво. Тогда мне стало ясно, что человек по природе хищник. Что радость от убийства, от крови, она лежит глубже отвращения, и она сильнее.
Конечно, мне приходилось себя успокаивать по поводу мертвых. Все они, мол, плохие люди, такие-растакие, бандиты, кровь у народа сосут, ну, и все вот в этом духе. Это позволяло мне отдаваться делу с головой.