— Понял. Все, выходим!
Я перезаряжал, а ребята уже высыпали из машины и поливали мерин автоматными очередями.
— Все веселье без меня, как всегда! — рявкнул я, Гриня усмехнулся с несвойственной ему жесткостью.
Я вылез следом. Стекол в машине уже не было.
— А приколитесь, что будет, когда у всех станут броники, — засмеялся Серега Ромео.
— Тогда и нас заменят машины, боевые роботы, — сказал я. — Или будем взрывать.
Такой был восторг, автоматная очередь, как лучший в мире оргазм. Тачка выглядела разъебанной, полопались фары, окна, пулевые отверстия сделали из сияющего мерина уродливый мусор.
Мы смеялись, вдруг рука с пистолетом высунулась снова. Я и не думал, что там еще есть кто живой.
Попали не в меня, поэтому я засмеялся громче, продолжил палить, пуля отшибла палец, пистолет выпал.
Потом я заметил кровь рядом со своей ногой, на снегу она была невыносимо яркой, как гуашь в детстве.
— Хуя, — сказал я, первым делом подумав, что ранили меня. Оборачиваться времени не было.
Серега Ромео снял еще одного парня, он тоже высунулся с пистолетом, руки у него дрожали, и он, дурила, почти до пояса вылез, пара пуль попала ему в шею, и он повис.
— Сейчас, братва, — сказал Смелый. — Все будет.
Я знал, что это значит. Любил Смелый размах, кутеж.
— Разойдись! — рявкнул он, и мы упали в разные стороны, давая ему выстрелить из гранатомета.
Я привычно зажал уши, рвануло так, что барабанные перепонки все равно проняло, и все проняло до самого мозжечка. Я крепко зажмурился, уткнув лицо в жесткий, царапающий кожу снег. Мир сотрясся. Взрыв, затем еще один — это мерин уже сам, и вот передо мной высокое пламя погребального костра.
— Красотища, — сказал я. Очертания мерина потерялись в красном золоте огня. Вокруг истаял снег, обнажая острую стерню, он все отступал от пламени, отползал в ужасе, пока не образовался круг лета посреди зимы.
Мертвого парня, которому Серега Ромео прострелил шею, из тачки выбросило, он валялся на снегу, раскинув руки, ноги у него были в мясо, а вот лицо — почти нетронутое, совсем еще даже мальчишеское, как я видел.
Тут я обернулся. Саня Кретинский лежал на земле, в груди у него была аккуратная дырочка. Я посмотрел на пятно крови рядом с моим следом.
— Блядь!
Ну понятно, с него натекло.
Серега Ромео наклонился к Сане, посмотрел на рану, прижал, на всякий случай, пальцы к его шее.
— Все братуха, по ходу, — сказал он.
— Ну, да, — сказал я. Треск костра глушил слова, словно они вообще ничего не значили. Гриня Днестр высунулся из машины.
— Чего там Кретинский?
— Да сдох, — сказал Смелый. Днестр досадливо цокнул языком. А я смотрел на Саню Кретинского, не великого ума человека, конечно, но все равно довольно приятного, и мне было его жалко. Это я помню — руки он раскинул почти так же, как тот мальчишка, вылетевший из дорогущей тачки. И лица у них казались мне похожими. Никакой даже не было разницы.
Саню Кретинского мы сунули в багажник.
— Надо мать его набрать, — сказал Гриня.
— Набрать, мать его, — заржал я, и Серега дал мне подзатыльник.
— Крышей поехал, баклан, у тебя кореш умер.
Но мне реально было его жаль. Было, было.
Когда вместо Сани Кретинского появился Вадик Лавренчук, я вдруг понял, что и сам тут вместо кого-то мертвого. И кто-то будет вместо меня, когда я умру. Ощущение интересное, надо сказать. Текучка кадров.
Вадя Лавренчук был мрачный чувак, мой ровесник, но выглядел старше из-за того, что адово много пил. Был он, что называется, винегретчик — мешал наркоту с бухлом, от этого, а, может, от гепатита С, которым он разжился, цвет лица у него стал желтый, как у страниц старой книги. Вадик отличался огромным носом и огромной ненавистью ко всему человечеству, но мне он понравился сразу. У нас, как мне кажется, был сходный взгляд на жизнь. Вадик говорил:
— Жизнь — дерьмо полное.
Я был с ним согласен, но не понимал, отчего бы не взять от жизни все, даже если состоит она, по большей части, из говна. Есть ведь меньшая часть, а? У меня сразу к нему возникли покровительственные чувства, хотя Вадик справлялся отлично. Вроде как, он тем же самым и занимался, только в другой бригаде.
Говорил Вадик мало, смотрел злобно и только исподлобья, но приказы выполнял спокойно и без суеты.
В то же время в нем что-то было такое, мне приятное, обаятельное.
— Ну, как ты? — спросил я его однажды после дела. — Обжился? Нормально тебе, Вадичка?
— Ты что, пидор, что ли? — спросил он. — Тебе какая разница, как мне?
Я аж опешил.
— Да не, — сказал я. — Добрый просто.