Выбрать главу

В этом, наверное, и была главная торжественность, главная необычайность этого места — в том, что оно мне больше не принадлежало. Я имею в виду: ни мне, ни кому либо другому на Земле из людей.

Совершенно ничья, совершенно нейтральная зона.

Я покурил и окурок почему-то не выбросил, забрал с собой и кинул в бардачок. Не хотелось здесь мусорить, у меня появилось к этому месту какое-то языческое почтение.

Я открыл багажник, достал из ящика бутылку водки, отвинтил крышку и сделал долгий, горький глоток. Должно было изгнать радиацию. Я снова залез в машину, и Вадик тут же отобрал у меня бутылку, отпил.

— Ох, ебать, ты светишься уже, небось.

— В темноте увидим, — сказал я. Но, думаю, даже если б у меня потом нашли какую-нибудь лютую болячку, оно бы все равно того стоило, этот момент, когда я стоял и курил, глядя в белое небо, которое меня не знает.

Ну, вот, а дальше удивления было все больше. До самой Припяти мы так и не доехали, ну, какой дебил будет там прятаться. Да и не самоубийцы мы, если на то пошло. Короче, все эти заброшенные многоэтажки и раздавленные детские игрушки, забытые в спешке вещи — это мы не посмотрели. Ездили, в основном, по деревням.

Ну, как ездили. С дорогами творился какой-то пиздец, они сплошняком заросли, частенько просто прерывались, и нам приходилось пиздовать пешком.

Всюду был лес, он не кончался даже с началом деревень. Вообще можно было по следам кабанов просечь, пустая деревня или есть самоселы, я это быстро понял.

Где кабанов ходит много, там ловить точно нечего. Эти твари буйные, с человеком они не уживаются. Мы и сами их видели: здоровые лбы, очень агрессивные, побежали на нас две дуры такие, пришлось в воздух стрельнуть. И какой был выстрел — на весь мир раздался, на всю Землю как будто.

Все это зачаровывало — окна без стекла, ветки кривых деревьев, нырявшие в здания, просевшие фундаменты, обросшие толстым слоем мха заборы, трава, пробивавшаяся везде-везде.

— Как думаешь? — спросил я как-то. — А тут волки есть?

— Какие волки, Вась?

— Двухголовые, — засмеялся я.

— Дебил, — сказал мне Вадик, но по его лицу я видел — он заволновался. Каким бы ты ни был крутым мужиком, а что серенький волчок укусит за бочок, это в тебя с детства вбито.

Тоска во всем там царила страшная, нечеловеческая (ну, тут вообще всему не до человека было), я имею в виду, стоял я как-то, усталый, посреди поля, заросшего высокой травой, и глядел в небо, а по нему клин журавлей, и я крикнул им:

— Э-э-э-э-эй!

И казалось, что они отозвались этим своим курлыканьем, или что у них там. Клин прорезал небо над моей головой и исчез там, куда я уже не смотрел. И осталось пустое небо, пустое поле. Но все было в то же время живо, наполнено звуками. Вдруг из норы под моей ногой выглянула мышка, вспугнутая моим криком, она пробежала по моему ботинку и пустилась наутек в гущу травы. Маленькая рыжая мышка. Меньше моего пальца.

— Ну-ну, — сказал я. — Не боись. Я тебя не трону. Я здесь за одним человеком конкретным.

Вдали по полю проскочил зайчик, настоящий, живой, он меня совсем не боялся.

Я пошел к нему, ноги у меня заплетались. Бухой я был в жопу, пили мы, как кони, чтобы изгнать радиацию. От того, как мы пили, мозги совсем сварились, мы едва соображали, а у всех предметов была аура света, как у святых.

— Тихо, — сказал я. — Тихо-тихо.

Я попытался добраться до зайца, но запнулся обо что-то, может, об корягу какую-то, и пропахал поле носом. Так и лежал, хотя Вадик сказал, что радиация тем сильнее, чем ближе к земле.

Ничего, подумал я, водка поможет.

Перевернулся с трудом, а в небе еще один клин журавлей, и трава надо мной, словно водоросли на дне моря, такая высокая, что по бокам вообще ничего не видно. Был бы я маленький и много лет назад, такая бы у меня была колыбель. Ведь крестьянки, они же в поле детей укладывали. Наверное, для ребенка трава и кажется такой высокой.

— Васька-а-а! — крикнул Вадик. — Васька-а-а-а Автоматчи-и-и-ик!

— А? — сказал я, но Вадик меня не услышал. Так я и лежал, пока он меня не нашел, а как нашел, так пнул, но я боли и не почувствовал.

От водки в голове шумело, но в то же время, на каком-то этапе, все стало непривычно ясным, как перед умирающим, может. Ну, когда жизнь проносится.