«Вы не пробовали это опубликовать?» — спросила однажды Инга Лазаревна. Это было уже при последней их встрече.
Он отмахнулся:
«Кому это сейчас нужно?»
«Но для себя вы, надеюсь, записываете?» — полу утвердительно сказала она.
Он вместо ответа процитировал какого-то китайца: «Стремиться оставить след, память — значит думать о смерти, уходить от жизни. Признак настоящей жизни, — бесследность».
Она пожала плечами:
«Не знаю, для нашей ли это цивилизации. Мы то привыкли думать: если ничего от тебя не остается — за чем тогда все?»
«А если остается? — усмехнулся он. — Вот, квартира после меня останется. Кооперативная. Вопрос, кому?.. Да что об этом», — оборвал себя. И, кстати вдруг вспомнив, заговорил про евреев: вот в чьей культуре именно записанное считалось по-настоящему осуществленным…
У нее иногда возникало чувство, будто он говорит, стараясь заглушить что-то другое, остававшееся невысказанным. Она по себе знала, как это бывает, сама угадывала момент, когда правильней было уйти, не дожидаясь чего то уже назревавшего. В тот, последний раз чуть было не прорвалось. Уже у дверей, прощаясь, Яков Львович задержал ее пальцы в своих.
«У вас, — сказал, — такая теплая рука. И вы не пользуетесь духами. — Его вдруг передернуло от воспоминания. — Какой-то идиот в морге догадался обрызгать ее дешевым одеколоном. Это было невыносимо. Теперь уже не избавиться… не избавиться. Как можно было не понимать?.. Извините», — тут же опомнился он и ускорил прощание.
По дороге она вспоминала его слова, его напрягшиеся круглые плечи, вздрогнувший голос. Требовалось ли тут что-нибудь еще пояснять? Невозможность избавиться от воспоминания, невозможность вернуть другую, уничтоженную вмешательством похоронных служителей память? А может, что-то еще, во что было бы совсем неосторожно вникать?..
Муж, помнится, усмехнулся однажды: «Ты, — сказал, — слишком умна для женщины». В усмешке его слышалась уязвленность. Мужчине становится неуютно, когда его видят насквозь. Но много ли надо ума, чтобы не чувствовать откровенную фальшь? Не сумела по вести себя мудрее, по-бабски.
Разумно устроенной жизни мы бы просто не выдержали, подумала сейчас Инга Лазаревна. Да она бы сама развалилась. А без попытки устроить разумно — удержалась бы? На чем она вообще держится? Яков Львович сейчас бормотал о страхе — как это понятно. Все мы пробуем от чего-то укрыться. От жизни, это он знает. Стараемся в меру сил не замечать, не допускать до себя настоящего понимания — пока удается. Он и от болезни отмахивался, как от вопросов о здоровье, будто надеялся, что как нибудь само рассосется. А над ним уже нависало. Так чего-то и не успел. О каких он бредил словах, буквах? Привиделось, будто пробовал написать?..
Не удавалось проявить, соединить какие-то шевелившиеся совсем близко мысли. В слух снова прорвались голоса женщин.
— Она инвалидка, — рассказывала золотозубая, — ее отец в детстве побил, повредил позвоночник. А финансовый техникум все таки закончила, и стихи пишет такие хорошие, и так их читает, ой, вы бы послушали! Лет двадцать на вид. Но замуж-то ей как выйти? У нее грудки, как куриные яички, не больше…
Инга Лазаревна опять перестала слушать. Что то словно мерещилось, подступало, скреблось — надо было еще постараться, вспомнить…
Когда это было? Позавчера? Два дня назад? С вечера не могла до него дозвониться, утром тоже никто не брал трубку. Освободившись пораньше от дел, она помчалась к нему, по пути перебирала в уме варианты: как быть, если на звонок никто не откроет? Меньше всего она ожидала, что из двери выглянет дородная дама с мусорным ведром в руке. Над верхней губой темнели четкие усики. «Нет Якова Львовича, — ответила, предварительно смерив визитершу долгим подозрительным взглядом. — А вы ему кто?» И лишь услышав ответ, пояснила: «В больницу его увезли. Инсульт». — «В какую больницу?» — только и догадалась в растерянности спросить Инга Лазаревна, прежде чем та захлопнула перед ней дверь.