— Снимайте всё, — сказал Хендрикс ровным голосом человека, который повторяет эту фразу шестой раз за смену. — Складывайте на стойку. Носки и трусы тоже. Часы, цепочки, всё металлическое — на отдельную тарелку.
— У меня уже всё забрали в дивизионе.
— Здесь начинаем заново. Раздевайтесь.
Сняли наручники. Я начал раздеваться — смокинг, сорочка, брюки, нижняя рубашка-майка, трусы, носки. Ботинки сами по себе уже стояли отдельно, без шнурков — шнурки забрали ещё там. Каждый предмет напарник Хендрикса называл вслух, а сам Хендрикс записывал в трёхгранный бланк под копирку. Сорочка белая, хлопок, манжеты двойные — одна. Брюки серые, шерсть, складки спереди — одна пара. И так далее, до носков чёрных шёлковых — одной парой. Бельё уехало в отдельный жёлтый мешок с биркой, верхняя одежда — в большой брезентовый мешок с моей фамилией и номером. Подпишите, что приняли по описи. Подписал. Голым, на холодном линолеуме, чувствуя сквозняк от вентиляционной решётки в углу.
— Теперь поприседайте
Понятно. Ищут спрятанное в полостях тела.
Поприседал.
Дальше — рот: пальцы под язык, под щёки, оттянутые губы, осмотр зубов сверху. Уши. Подмышки. Ступни — приподнять одну, потом другую, между пальцами. Волосы — пальцами по голове, как мать ищет вшей у первоклассника. Ничего, не нашёл. Кивок: одевайтесь — и тут же поправил сам себя: пока не надо. Сначала медблок.
Меня обернули полотном грубого серого холста — что-то вроде простыни-туники — и провели через дверь в медблок.
Тот оказался единственным помещением во всём этом зелёно-кафельном царстве, где пахло не дезинфекцией и человеческим страхом, а спиртом и йодом. За столом сидел врач в белом халате — лет пятидесяти пяти, с серыми усами щёточкой, в круглых очках в металлической оправе, с потухшей папиросой за ухом и видом до такой степени усталым, что само по себе его дежурство в Рождество казалось продолжением какого-то длинного и не очень удачного жизненного расклада. Рядом, на табурете, сидела медсестра — толстая, пожилая, в накрахмаленном чепце, с синей карточкой на коленях.
— Миллер, — врач посмотрел в карточку, потом на меня поверх очков. — Возраст двадцать два. Так. Аллергии есть?
— А я его видела по телевизору! — сообщила нам всем толстушка. Медсестру все проигнорировали.
— Аллергии нет
— Хронические заболевания? — продолжил доктор
— Нет.
— Туберкулёз в семье?
— Нет.
— Венерические?
Я посмотрел на него ровно. Он посмотрел на меня ровно. Где-то на середине этого взгляда я понял, что у этого человека в его кабинете перебывали уже все возможные ответы, и ни один его не интересует кроме ответа «нет», потому что любой другой влечёт за собой бумажную работу.
— Нет.
— Травмы черепа, операции, имплантанты? Черепные пластины, штифты…
— Нет.
— Принимаете какие-либо препараты?
— Нет.
Он буркнул что-то одобрительное и поднялся. Дальше пошёл стандартный осмотр — давление, пульс, лёгкие и сердце через холодный круглый раструб стетоскопа, температура термометром под мышку, осмотр зубов, осмотр горла шпателем, осмотр зрачков фонариком на батарейке. Татуировок у меня не оказалось, и я серьезно задумался сделать себе парочку. Но таких, чтобы в тюрьму можно с ними было сесть. Ага, по второму кругу.
Дальше — забор крови. Сестра завязала жгут, протёрла локоть тампоном, ввела иглу шприца — одноразовых ещё нет, очень надеюсь его хорошо прокипятить. Кровь в стеклянную пробирку, пробирка в штатив. Реакция Вассермана, я понял, на сифилис — стандартная процедура для всех новоприбывших.
— Свободны, — сказал врач, не глядя на меня. — Следующий этап — санпропускник. Если что-то болит — говорите сейчас, не ждите.
Ничего у меня не болело — кроме самолюбия, пустого желудка и ощущения общей нелепости происходящего. Я помотал головой и вышел.
Санпропускник представлял собой длинное помещение, разделённое надвое: в одной половине — широкая бетонная скамья и стойка с порошком и инструментом, в другой — общий душ из шести ржавых леек, торчащих из выложенной зелёной плиткой стены. Меня снова раздели догола — простыню сняли и бросили в корзину. Пожилой надзиратель-цирюльник, на голове которого, по иронии судьбы, не оставалось уже почти ничего, кроме редкого пуха над ушами, посадил меня на скамью, обернул шею простынкой не первой свежести и взялся за машинку.