Зал загудел. Кто-то в рядах публики охнул, кто-то — я услышал ясно — хлопнул в ладоши, потом ещё, и по галерее прессы пробежали лихорадочные вспышки фотоаппаратов. Смут рядом со мной окаменел.
А Маккарти сорвался.
Он вскочил, тыча в меня пальцем, и лицо его пошло красными пятнами, а в уголках рта закипела слюна.
— Ты! — заорал он, забыв про молоток. — Ты не смеешь! Ты сравниваешь Сенат Соединённых Штатов с инквизицией⁈ Я посажу тебя за неуважение к Конгрессу, слышишь, ты, торговец грязными картинками⁈ Ты у меня выйдешь отсюда в наручниках!
— Вот, Америка, — сказал я тихо, но микрофон разнёс это на всю страну, и на фоне его крика моё спокойствие било сильнее любого крика. — Вы всё видите сами. Я задал сенатору один-единственный вопрос — почему с гражданином обращаются как с преступником? И вместо ответа он обещает меня посадить. За один единственный вопрос.
— Прекратить! — Маккарти грохнул молотком так, что тот едва не разлетелся. — Заседание… объявляется перерыв! Уберите камеры! Уберите камеры, я сказал!
Но камеры не убрали. Операторы, вцепившись в свои треноги, снимали красное, орущее, брызжущее слюной лицо сенатора, который минуту назад был хозяином положения, а теперь потерял его весь, без остатка, на глазах у миллионов. Именно эту картинку, я знал, сегодня будет уже обсуждать вся страна.
В поднявшемся гвалте, под стук бесполезного молотка, я поймал единственный неподвижный взгляд во всём зале.
Рой Кон.
Он не кричал. Не вскакивал. Он сидел совершенно спокойно, откинувшись в кресле, и смотрел на меня — внимательно, холодно, изучающе. Без злобы. С чем-то похожим на профессиональный интерес энтомолога, разглядывающего незнакомый вид. И в этом спокойном, умном взгляде читалось то, чего не было в истерике Маккарти: понимание. Он один в этом зале, кажется, сообразил, что так — вот так, наотмашь, зная наперёд каждый ход, — защищается не перепуганный обыватель. Так действует человек, который слишком хорошо знает, чем всё это кончится. Который будто уже видел этот фильм.
И этот взгляд Кона напугал меня куда сильнее, чем весь крик Маккарти.
Потому что молото я сломал за десять минут, под камеры, на всю страну.
А вот стилет остался цел. И теперь стилет знал, что со мной что-то не так.
На выходе из Сената, уже под колоннами, Смут придержал меня за локоть.
— Поздравляю, — сказал он вполголоса, глядя, как к нам снова мчится стая репортёров. — Такого спектакля здесь не видели давно. Вы его размазали на всю страну, и это, чёрт возьми, было красиво. — Он помолчал. — Но шампанское открывать рано, Кристофер.
— Почему?
— Вы его унизили, — поправил Смут. — Слушания он не закрыл — он их отложил. Понимаете разницу? Отложил. Значит, может быть повторный вызов, уже подготовленный, без импровизаций, где они придут с показаниями и свидетелями. А может быть кое-что похуже — обвинение в неуважении к Конгрессу. Вы публично сравнили сенатский подкомитет с инквизицией и Салемом. Формально это как раз то самое неуважение и есть. Захотят — оформят. — Он посмотрел на меня серьёзно. — Так что не расслабляйтесь. Мы выиграли раунд. Матч продолжается.
Я ехал в гостиницу в некоторой растерянности — редкое для меня состояние. Триумф-то был, вся страна сейчас гудела, но Смут был прав: дело повисло в воздухе. И что теперь? Сидеть в Вашингтоне, ждать повторного вызова? А будет ли он вообще? Или Маккарти, зализав раны, затаится и ударит через месяц, когда я расслаблюсь? Торчать тут неделю в неопределённости, вдали от корпорации, от Нью-Йорка, от всех дел, — глупо. Уехать — а вдруг вызовут завтра? Я вертел это так и эдак и не находил ответа.
Погода, по крайней мере, была чудесная. После промозглой мартовской слякоти вдруг выглянуло солнце, небо расчистилось, и Вашингтон засиял умытыми фасадами.
— Кит, — подал голос Хэнк, когда мы поднялись в номер. — Может разомнёмся? А то ты неделю не тренировался, форму растеряешь.
— А где? — я огляделся. — Тут же негде.