Выбрать главу

И люди.

Вот на людей я смотрел дольше всего. Одеты бедно — тёмное, невзрачное, перешитое, много военного: гимнастёрки без погон, шинели, кирзачи, ватники. Много инвалидов — безрукие, безногие на каталках, с орденскими планками. Война кончилась восемь лет назад, но все еще стояла в этом городе на каждом углу. Женщины в платках, с авоськами, очереди у магазинов, дети в форменных шинельках. Лица — усталые, серьёзные, сосредоточенные. Но не забитые, нет. Что-то в них было — какая-то жёсткая, привычная выносливость, готовность тянуть дальше. И я, глядя на них, чувствовал странное, щемящее: это мои люди. Мои дед и бабка сейчас где-то здесь, молодые, живые, ходят по этим улицам. А я сижу в туристическом автобусе, лощеный американский издатель с фотоаппаратом, и разглядываю их через стекло.

— Метрополитен, — объявила Вера. — Гордость Москвы.

Мы спустились под землю — и зубры ахнули.

Потому что это и вправду были дворцы. Мрамор всех оттенков, гранит, бронза, хрусталь люстр, мозаичные плафоны, лепнина, статуи. Чистота стерильная. Поезда — точно по расписанию, каждые полторы минуты. Кронкайт крутил головой и приговаривал «невероятно, просто невероятно», Мэлони бурчал, что в нью-йоркской подземке пахнет мочой, а тут пахнет как в опере. Сопровождающие сияли: пропаганда работала безотказно.

А я шёл и молчал, потому что меня потряхивало.

Я тут всё знал. Знал наизусть. Каждый переход, каждую колонну, каждую скамейку. Я тут ездил на работу. Тысячу раз.

И вот на «Площади Революции» я и прокололся.

Мы шли вдоль знаменитых бронзовых фигур в арках — матрос, рабочий, студентка, крестьянин, — и я, задумавшись, на автопилоте, подошёл к пограничнику с собакой. И протянул руку, и потёр псу нос. Как делал сто раз в своей прежней жизни, как делают все москвичи, потому что примета: на удачу.

И тут же понял, что прокололся.

Нос у бронзовой собаки был тёмный. Не блестящий, не затёртый до золотого сияния тысячами ладоней…. Выходит сейчас этой приметы ещё не существовало. Её придумают позже, скорее всего студенты, и тогда нос заблестит.

Я медленно опустил руку и повернулся. Вера смотрела на меня.

Не с подозрением — она была слишком хорошо вышколена. Просто смотрела: ровно, внимательно, чуть склонив голову. Так смотрят, когда откладывают увиденное в память, до поры. До той поры, пока не нужно писать рапорт по итогам дня.

— Красивая скульптура, — сказал я небрежно, кивая на пограничника. — Захотелось потрогать.

— Многие хотят потрогать, — согласилась Вера.

И пошла дальше, а я двинулся следом, чувствуя, как между лопаток стекает капля пота. Осторожнее, Кит. Здесь надо быть очень внимательным.

Потом была Красная площадь.

Пустая, продуваемая, с этой мокрой брусчаткой, отражающей апрельское небо. Собор Василия Блаженного, пёстрый, привычный, ГУМ, ещё не превращённый в храм торговли, Кремлёвская стена, ели, башни, звёзды. И — очередь к Мавзолею. Длинная, молчаливая, серая, уходящая через всю площадь и дальше, в Александровский сад, — тысячи людей, стоящих часами, чтобы увидеть. Женщины с детьми на руках, старики, солдаты, приезжие с чемоданами прямо с вокзала.

Нас, разумеется, провели без очереди. Для делегации сделали исключение — отдельным входом, вне общего потока, с сопровождением. Ещё бы: показать иностранцам главную святыню.

Мы спустились в холодный полумрак. Тишина стояла такая, что слышно было собственное дыхание. Часовые у входа — застывшие, как отлитые. Гранит, приглушённый свет, и запах — специфический, стерильный, музейный.

Их было двое.

Ленин — маленький, желтоватый, знакомый по тысяче фотографий, лежал так, как лежал уже тридцать лет.

А рядом — Сталин. Свежий. Месяц как. В мундире генералиссимуса, с золотыми звёздами на погонах, руки вдоль тела, лицо восковое, оспины на щеках заретушированы бальзамировщиками. Тот самый человек, который вчера ещё держал в кулаке шестую часть суши. А может и побольше, если считать с Китаем, Северной Кореей и так далее.

Американцы шли мимо медленно, гуськом. Зубры смотрели во все глаза, репортёрская жадность боролась в них с приличиями. Журналисты хотели все сфотографировать, но нам это строго запретили.

А я шёл и смотрел на этого мёртвого человека в стеклянном гробу и думал.

Вот он лежит. Тридцать лет абсолютной, немыслимой власти. Индустриализация, коллективизация, война, победа, атомная бомба. Миллионы поднятых из грязи — и миллионы уложенных в мёрзлую землю, всё одними и теми же руками. Империя от Эльбы до Курил.