Завтракали в ресторане «Астории» — зал с колоннами, пальмы в кадках, скатерти в пол. Прямо московская Прага, только в Питере.
Подали то же, что везде: яичницу, сёмгу, икру, кофе. Разница была в Вере.
Она ела и не поднимала глаз. Каждый раз, когда я к ней обращался, отвечала на два тона тише обычного, была очень задумчивой. Кулагин, сидевший третьим, ничего не заметил и всё время пытался предложить нам добавки, не забывая и про себя. Наяривал икорку он так, что за ушами трещало.
Я под столом положил ладонь на колено Вере. Она вздрогнула, посмотрела на меня и наконец улыбнулась. Видимо вспомнила наши ночные развлечения. И наверняка подумала, что никакого будущего у нас нет — улыбка тоже была грустной.
Эрмитаж занял четыре часа и вымотал меня сильнее, чем баня у Берии.
Экскурсовод оказалась пожилая, маленькая, в очках на цепочке, и знала всё. Исаак родил Иакова — вот это все в режиме нон-стоп…
Она провела нас по Иорданской лестнице, через тронный зал, через галерею двенадцатого года, и говорила без пауз, а Вера переводила, хотя переводить было незачем. Но Мыскина сказала, что так со мной она совсем потеряет профессиональные навыки, так что потерпи.
Прохаживаясь по Эрмитажу, я обращал внимание не на картины.
Запомнил, что паркет местами заменён свежими досками — не в тон, светлыми пятнами. Что в некоторых залах пусто, и на стенах остались тёмные прямоугольники. Что окна кое-где до сих пор в фанере.
Спросил.
Экскурсовод сказала: коллекцию вывезли в сорок первом двумя эшелонами, в Свердловск. Вернули в сорок пятом. За блокаду в здание попало больше тридцати снарядов и авиабомб, и сотрудники жили тут же, в подвалах, и умирали тут же, и хоронить их возили на Пискарёвку.
И добавила, что рамы во время войны оставляли висеть пустыми. Специально. Чтобы вернуть картины на свои места.
Вот это я и запомнил.
К обеду распогодилось.
Ветер стих, небо разъяснилось, и над городом встало то самое питерское солнце — низкое, но яркое, от которого всё делается позолоченным по краям. Кулагина я отправил обедать, машину отпустил и сказал, что мы пройдёмся, пообедаем где-нибудь в городе. Обкомовец скептически на меня посмотрел. Видимо, с общепитом в Ленинграде было не очень.
И мы пошли по Невскому.
Сразу заметил вот что.
Ленинградцы ходили по левой стороне.
Я заметил это минут через десять: правая пустая, левая идут пешеходы, сразу не догнал, спросил у продавщицы мороженого.
Та объяснила буднично: в блокаду немцы били по Невскому с юга, и левая сторона была прикрыта домами, а правая простреливалась. На стенах ещё висят таблички, дальше пойдете — увидите.
Мы прошли квартал, и я эту табличку нашёл.
Синяя, с трафаретными буквами. Про то, что при артобстреле эта сторона улицы наиболее опасна.
Война кончилась восемь лет назад. Табличка висит. И город по ней до сих пор ходит.
Дальше было хорошо.
Мы дошли до Казанского с его колоннадой, потом до канала, наконец, до Дворцовой. Я все никак не мог привыкнуть к пустоте города. А потом начал ее ценить. Никаких тебе ряженых Петров и Екатерин, назойливых продавцов туров, бесконечных гомонящих китайцев… Лепота!
Потом вышли на набережную.
Нева ещё несла местами лёд — битый, с серыми полями, которые медленно шли к заливу и стукались об опоры мостов. Пахло водой и морем.
Вера ожила.
Она вертела головой, дёргала меня за рукав и показывала: смотри, вон Кунсткамера, а вон Ростральные колонны, их зажигают по праздникам, а вон Петропавловка, туда завтра. Волосы у неё опять выбились, и она перестала их поправлять. Пальто расстегнула. Разрумянилась.
— Ты была тут раньше?
— Один раз. С группой венгров. Мы ходили строем по маршруту.
— А теперь?
— А теперь я гуляю, — сказала она — Как бы я тут хотела жить!
— Хочешь договорюсь?
Я внимательно посмотрел на Мыскину, а та покачала головой.
— У меня дома больная мама
— Перевезем и маму. Чем она болеет?
— Сложный варикоз вен. Ноги.
— Давай я хотя бы насчет нее договорюсь.
— Кит, не волнуйся ты так! Ее лечит хороший врач. Лучший. Смотри, какое облачко! В форме зайца!
Мы съели еще по мороженому — она уверяла, что ленинградское лучше московского, и я, честно говоря, разницы не уловил, но спорить не стал.
На Аничковом мосту она заставила меня рассмотреть всех четырёх коней и рассказала, что немецкие снаряды в них попадали и следы оставили специально, не заделали.
— Ты ведь скоро уедешь и мы расстанемся навсегда? — внезапно спросила Вера, когда я фотографировал ее возле Храма На Крови. Тот был весь обшарпанный, покоцанный.