Ел я с удовольствием и добавки попросить не постеснялся. Вера тоже на отсутствие аппетита не жаловалась. Нагулялась…
Дежурный по столу — мальчишка лет четырнадцати — разливал борщ половником, и делал он это так серьёзно и сосредоточенно, будто от точности налива зависела боеготовность Балтийского флота.
Я спросил у соседа справа, всегда ли так вкусно?
Тот подумал и ответил, что борщ по вторникам и пятницам, а в среду рассольник и он хуже. Сказано было тоном, не допускающим обсуждения.
Разговаривали за столом мало. Точнее вообще молчали.
Не потому, что стеснялись меня, — просто не полагалось.
Я повернулся к капитану.
— У вас за едой всегда так тихо?
— Столовая — не место для болтовни — сказал он, как отрезал.
И, спохватившись, добавил, что на гостей, разумеется, не распространяется.
Я решил воспользоваться этим исключением:
— Скажите, а сколько у вас воспитанников с боевым опытом?
Капитан поставил стакан и посмотрел на меня уже иначе.
— Хороший вопрос, — сказал он. — Правильный. Обычно спрашивают про подвиги и героев. В первом наборе, в сорок четвёртом, таких было девять человек. — Он говорил, глядя в зал. — Двое юнг с Балтики. Трое сынов полка, армейских. Один с Ладоги, с трассы. Остальные — из партизанских отрядов, из Псковской и Новгородской областей.
— Дети из партизанских отрядов?
— Связные. — Он пожал плечами. — Мальчишке легче пройти через посты, чем взрослому.
— И они сейчас здесь?
— Все выпустились, служат… — Он помолчал. — А в нынешнем наборе никого. И это хорошо, товарищ Миллер. Это значит, что война совсем кончилась.
Я кивнул. Воронки заросли, а взорванные дворцы… их отремонтируют, станут еще лучше, чем были.
— У нас еще на Соловках была школа юнг. С сорок второго. — капитан крутил стакан, нахимовцы ели и грели уши. — Брали с пятнадцати лет, а шли и с четырнадцати, прибавляли себе год, кто как. Учили шесть месяцев: радисты, рулевые, мотористы. Потом на корабли, в основном на торпедные катеры. Их несколько тысяч прошло за войну.
— А потери?
Он посмотрел на меня.
— Значительные, — сказал он.
И не стал уточнять, а я не стал спрашивать.
— Вон тот, — капитан кивнул подбородком куда-то в середину зала, — второй от края, рыжий. Его отец служил на «Марате». Он в блокаду с матерью зимовал, мать умерла в феврале сорок второго. Его нашли в квартире через четыре дня.
Я посмотрел на рыжего.
Тот сосредоточенно доедал макароны и был совершенно обыкновенный. Уши торчали, вихор не лежал, жилистый.
— Он знает, что вы про него рассказываете?
— Знает. Тут все про всех знают. — Капитан отодвинул тарелку. — Вы поймите, товарищ Миллер, что это за место. Оно называется училище, устав, форма, подъём в семь, отбой в двадцать два. А начиналось оно как приют. И, между нами говоря, до сих пор им остаётся.
— В смысле?
— В прямом. У половины никого нет. Летом отпуск — они разъезжаются к тёткам и бабкам, а те, к кому ехать некуда, остаются здесь, и мы их возим на дачу под Зеленогорск. И ёлку им на Новый год ставим сами.
Дежурный уже подал команду закончить прием пищи и тут в дверь столовой вбежал молодой моряк.
Лейтенант, в очках, и лица на нём не было. Он пробежал между столами, не глядя ни на кого, наклонился к капитану и что-то сказал ему на ухо — коротко, слов десять.
Капитан не переспросил.
Он просто тоже изменился в лице. Стал старше лет на десять и посмотрел на меня — быстро, на долю секунды, и тут же отвёл глаза.
Что-то случилось!
Капитан кивнул лейтенанту.
— Включай.
Тот схватил табуретку от ближнего стола, поставил под репродуктор в углу — обычная чёрная тарелка на кронштейне — и дотянулся до регулятора.
И вывернул громкость до отказа.
Из тарелки пошла музыка.
Медленная, струнная, тяжёлая. Траурная. Капитан смотрел в пол.
Вера схватила меня за рукав, прошептала:
— Кристофер! Что-то случилось.
Она не договорила.
Музыка оборвалась.
И заговорил тот голос.
Я его знал, конечно. Его знал весь мир — тяжёлый, медленный, с этой невозможной паузой между словами, которую невозможно подделать. Левитан.