– Да перестань, – отмахнулся Борька. – Тебе просто повезло, ведь, не обижайся, друг, ты не талантливее меня. Я ведь читаю все твои книги.
– И что – тебе не нравится? – с волнением спросил Алексей. Критику, даже самую безобидную и конструктивную, он всегда принимал очень близко к сердцу. И, как ни странно, чем старше становился – тем болезненнее. Вроде бы, казалось, должно быть наоборот, со временем и не к такому привыкаешь… А вот поди ж ты – в юности, когда вышла первая книга, он, конечно, досадовал в душе на критику, но только смеялся в ответ на придирки, будучи на сто процентов уверен, что недоброжелатели просто ему завидуют. А теперь каждое замечание стал воспринимать как катастрофу. Дошло дело до того, что каждую статью, где упоминалось о нем, сначала прочитывала Ника и потом решала, показывать ее мужу или нет.
– Не то чтобы не нравится, а… Как бы тебе сказать… – Боря явно подбирал слова, не желая ранить друга. – Нет, конечно, ты хорошо пишешь. Видно, что овладел приемами, ремеслом. Но… Понимаешь, чего-то все-таки не хватает. Искры какой-то нет. Чего-то такого, что за душу бы брало и не отпускало…
– Может быть, ты и прав. – Наверное, Леша должен был обидеться, но отчего-то смутился. А потом, как это обычно бывает в таких случаях, тут же встал в оборонительную позицию в стиле «нападение – лучшая защита».
– А у тебя в произведениях, выходит, эта искра есть, да? Они берут за душу и не отпускают?
Алексей ожидал какой угодно реакции. Боря мог смешаться и признать его правоту, мог разозлиться, мог просто перевести разговор на другую тему. Но он поступил неожиданно – он рассмеялся.
– А я ведь понятия не имею, Лех, как может восприниматься моя писанина. Я ее ни разу никому не показывал, представляешь? Я ведь не для славы кропаю, а для себя, в стол. Просто не могу иначе. Понимаешь?
– Нет, – Алексей действительно не понимал. Для его ума было непостижимо, как можно сочинять и никому не давать читать, не делать попыток напечататься. Он-то думал, что Боря не подпускает его к своим текстам, потому что боится профессионального взгляда. А оно вон как…
– Как бы тебе объяснить… – снова повторил Борис. – Вот… что значат для тебя твои книги?
– Ну, так с ходу и не скажешь. Возможность рассказать другим людям, что происходит в моем душевном мире.
– А что, он так интересен, этот твой душевный мир? – В голосе Борьки сквозила явная ирония. Но Алексей не собирался сдаваться.
– Получается, что интересен, раз мои книги покупают и читают, – не удержался он от самодовольства. – Каждый литератор через призму собственной личности видит окружающую действительность и передает ее…
– А ты думаешь, без твоих романов люди не догадаются о том, какова она – окружающая действительность? – перебил его друг.
– Ты передергиваешь, Борис.
– Возможно. Возможно, ты и прав. Я просто хотел объяснить тебе. Мне все равно, прочитают ли когда-нибудь мою писанину. Но когда я пишу, я чувствую, что живу не зря. Для меня это все. Литература – это сад, который я постоянно возделываю. Не для того, чтобы кормиться его плодами, а чтобы дать жизнь его растениям. Это мой остров. Может быть, сюда занесет водоворотом чей-то корабль, может быть, кораблей будет много, а возможно, этот остров так и останется никем не узнанным и непознанным посреди равнодушного океана. Но он ведь есть, и он все равно прекрасен. И, быть может, даже прекраснее, чем был бы, если б его открыл какой-нибудь Колумб от литературы. Ты ведь понимаешь, о чем я? Это мой дом, где каждая удачная находка, каждая благозвучная строчка – это кирпичик в общей стене. Я никого не приглашаю в свой дом, но мне в нем уютно и тепло. И… – он резко замолчал, – впрочем, это всего лишь пьяная патетика. Прости, Лешка. Забудь.
Но Леша не забыл. Этот разговор запомнился ему почти слово в слово и в дальнейшей жизни вспоминался все чаще.
В отличие от друга, Алексей не мог сказать о себе, что если вдруг он перестанет писать, то умрет, сдуется, как воздушный шарик. Но он знал и помнил, что испытал подобное чувство тогда, когда рождалась его первая книга. О любви. Первая книга о первой любви. Тогда ему казалось, что не выговорись он, не прокричи на весь свет – и его сердце разорвется, разлетится на мелкие-мелкие кусочки. Такое острое чувство больше не посещало его, но он помнил, что оно было. Сейчас, по прошествии стольких лет, он мог бы сказать себе, что тогда писал вовсе и не он – сама любовь водила его рукой. Потом пришло время опыта, почти ремесла.
«Я не творец, – размышлял он, – я ремесленник. Может, поэтому мне так трудно пишется? Может, смысл творчества – процесс, а не результат? Может, только в этом случае получается что-то стоящее, то, что остается потом в веках? Думал ли Леонардо, как будет человечество толковать его картины? А великий Моцарт – было ли ему вообще дело до человечества, когда он записывал нотами божественную музыку, звучащую в его сознании?»