Эти дни на стройке стали для него адом, но и спасением тоже.
Матфей уставал так, что падал дома замертво. Сутки состояли из работы и сна.
Пыль, грязь, высота, маты. Пот мешается с известью и цементом. Они забиваются в нос, рот, уши. Тело потом зудит, как при чесотке, даже после душа.
Бесконечный шум, так что голова превращается в чугунок, и шаги домой отчеканивают ритм вбивающихся свай.
Солнце палит беспощадно. А в дождь и того хуже — скользко, сыро, зябко.
Матфей продал приставку, крутой телефон, наушники, купленные ему когда-то отцом. Даже фамильные часы — семейная реликвия, подарок отца на тринадцатилетние, передающаяся из поколения в поколение, были сданы в ломбард. Вырученные деньги добавил к заработанному и за два месяца смог накопить нужную сумму, чтобы определить маму в более или менее приличную клинику.
Тогда он повзрослел окончательно и понял: твои проблемы — это твои проблемы. Никто тебе не поможет, если ты сам себе не поможешь.
Маму он на ноги поднял. Она после лечебницы устроилась на работу медсестрой в детский сад и, кажется, была по-своему счастлива.
А что с ней будет теперь?
— Я сына вычеркнул тогда и не скажу, чтоб сильно этим маялся. Время так скоро пролетело, пять лет, как с куста. Тут Света звонит, рыдает… Я ей сначала не поверил, психика у нее подвижная… Он ведь — стальной парень. И вот нет его, скажешь? Не поверю, жить будет во мне.
Отец схватился за цепочку на шее и сорвал с себя крест, вложил его священнику в руку.
— Я просил Его за грехи наказать меня, но не сына. Свечки ставил. Твой Бог глух и жесток! Мне не нужен такой Бог!
Отец, отвернувшись, с трудом поднял грузное тело и, покачиваясь, стал спускаться, глухо напевая под нос: «Черный ворон, что ты вьешься над моею головой…»
Когда отец учил Матфея играть на гитаре, они пели эту песню вдвоем. И еще много хороших, правильных песен пели они тогда. Отец всегда учил его всему правильному и хорошему — всему тому, чему в жизни, оказалось, нет места.
Священник грустно посмотрел на крест и зажал его в кулаке.
— Еще один обиженный на тебя сын, Отче, — пошептал он и перекрестился.
Матфей остался на площадке один, тупо водя пальцами по шероховатым, деревянным перилам.
Еще недавно он хотел, чтобы отцу стало больно. Оказалось, что от отцовской боли нифига не легче. Боль отца свербела, будто была продолжением его собственной.
В груди все сжалось, в глазах защипало. Хотя слезы и являлись прерогативой живых, вопреки всем законам — они навернулись на глаза. Ему оставалось только размазывать их кулаком по призрачной роже.
— Я прощаю тебя, хоть ты и скотина, — прошептал он в себя. — Прощаю…
— Поздновато, но лучше, чем ничаго! — раздался за спиной знакомый голосок.
Матфей развернулся: перед ним стоял Егорушка с блокнотиком и старательно вносил туда пометки. С их последней встречи старик сильно осунулся и вид имел крайне изможденный.
Присутствия Егорушки здесь и сейчас хотелось меньше всего.
— Что тебе от меня нужно? — отстранено спросил Матфей.
— Зато глянь, как сияешь — любо дорого смотреть, — в качестве очередного бреда ответил Егорушка.
— Объясни же мне всё, старый черт? — потребовал Матфей, глотая остатки слез. Боль сменилась привычным раздражением.
Егорушка пристально вгляделся в Матфея, который выжидательно барабанил по перилам пальцами.
— Рано есчо, авось сам до чего дойдешь. Оно ценнее будет, коль сам-то придешь к чему. Только ты бы тут пока не светился, а то сожранькают.
Егорушка спрятал блокнот в карман желтой куртки, и стал выводить какие-то каракули карандашом прямо на перилах, рядом с пальцами Матфея. Каракули походили на свастику.
Матфей поспешно отвел взгляд, не желая вдаваться в очередную дурость. Но Егорушка это заметил и, улыбнувшись, пояснил:
— Не-е, эт не то, что ты подумал, милок, это пожелание удачи и света. Фашисты не так рисовали. Пойдем в мою хибару, чайку попьем.
— Да, самое время после смерти попить чайку, — иронично заметил Матфей, однако идея показалась заманчивой, хоть и походила на очередную клоунаду.
— Конечно, для хорошего чая всегда самое время, — буднично пожал плечами Егорушка и стал спускаться по лестнице.
— Я-то — неживой, — буркнул Матфей, спускаясь следом.
— Но еще и не совсем мертвый. Ето всего-то другой слой реальности. Люди тебя, конечно, видеть не могут. Да и тебе влиять на их жизни не по силам. А привычки — ето самое живучее, что есть в человеке, и они остаются. Сильная вещь — привычка! Я видал, как она легко подчиняет себе людей.
— Не могу повлиять? Совсем ни на что не могу? — споткнулся Матфей.
— Совсем ни на что и никак. Пока — точно, — обернулся на него Егорушка. — Давай, топай, чаго встал-то?
Матфей покорно вышел из подъезда и поплелся за стариком на остановку.
Лужи, поросшие фиолетовой пленкой бензина, не обходил. Кроссы вымокли, от чего ноги недовольно похлюпывали. Но он этого не замечал, он глядел в свинцовую гладь неба, и небо отражалось в нем, но не принимало его, оно по-прежнему было чужим и далеким. А он тосковал по небу, отчего-то казалось, что оно не принимает его к себе в нарушении устоявшихся правил мироздания.
Они сели в пустой трамвай. Ритмично застукали колеса. Кондуктор их не заметила. Егорушка сел на двойное сидение, жестом приглашая присесть Матфея рядом. Но Матфей проигнорировал приглашение и примостился на одиночную сидушку в другом ряду. Старик молча отвернулся к окну.
Матфей ушел в себя. Думал об Ане и мажоре. Об отце думал. О маме. И о том, что ничего не сможет сделать, чтобы помочь им. Мысли скакали в дикой пляске и никак не могли собраться, чтобы вылиться в какое-нибудь целенаправленное действие. На душе было скверно. Когда же придет покой? Слова — «покойся с миром» — обретали смысл.
— Реально хибара, — разглядывая покосившийся, одноэтажный домик, удивился Матфей.
— А то ж! — приосанился Егорушка.
Передняя часть халупы заваливалась вправо, а задняя влево. Окна сзади были затянуты полиэтиленом или заколочены, а спереди, поблескивали пластиковой чистотой. И на этой развалюхе висела новенькая железная дверь, под тяжестью которой прогнившие стены клонило книзу. У людей дачные домишки были краше.
Отхватив себе немалый, кое-как огороженный участок, избушка нагло устроилась среди высоток и ТЦ в самом центре города. Участок этот вместе с хибарой можно было хорошо продать и купить нормальную квартиру. Обычно застройщики таким хозяевам, гробящим их золотую жилу, выбора не оставляли — или продаешь или хаваешь дерьмо грязных методов выселения.
— Чай у меня — вкуснотища! Мы с Болтиком сами летом в лес гоняем за травками, — погладив выбежавшую им навстречу дворнягу, похвалился старик. — У нас знаешь, какие травы есть? Иван-чай, душица, шиповник, мята… Магазинные да заморские рядом с ними и близко не стояли!
В доме было холоднее, чем на улице, старик, кряхтя, растопил новенькую буржуйку. И стал готовить чай. Кухня и спальня находились в одной комнате. Из неё вела дверь в нежилую часть дома, которая служила старику подсобкой, там кудахтали куры.
Матфей разулся, поставив вымокшие кроссы поближе к печке.
Внутри обстановка была не менее противоречивой и убогой, чем вид избушки снаружи. Новое перемешалось со старым.
Матфей сел в предложенное ему допотопное кресло, но тут же вскочил — в пятую точку вонзилась пружина. Присел с краешку. Собака устроилась рядом, положив голову на колени Матфея. Он растеряно потрепал ее, она довольно прикрыла глаза.
Зато у кресла, по которому давно тосковала помойка, стоял новенький стеклянный столик, а на нем лежал журнал «Cosmopolitan», служивший, как оказалось, подставкой для кружек.
Старик подал чай, печеньки, варенье и устроился в кресле поновее, напротив Матфея.
— Что мне делать? — хмуро спросил Матфей, осторожно отпил из кружки расхваленный Егорушкой чай. По телу разлились тепло и покой.