Рэми знал, что это прошлое. И что там ничего не исправишь, зато можно исправить другое… и что надо всего лишь слушать, слушать… и глушить горечь видений.
«Хорошо, молодец», — прошелестел внутри голос Аши.
— Только как я мог вернуться, а? — продолжил Урий, и Рэми на этот раз полностью выскользнул из видения, слил свою душу с душой Аши, привычно почувствовал, как потекла по венам сила, увидел, как вспыхнули и потухли в одно мгновение нити судьбы. И вдруг начал видеть иначе: ясно и спокойно.
— Нет, я, вернулся, но к жрецу не пошел. Я к целителишке тому пошел. И спалил. Заживо. На этот раз — нарочно, а он даже сопротивляться не мог — не было в нем силы. Одна только дурь была, слышишь! И папочка — старейшина. Все! Что, Рэми, теперь и тебе тошно стало?
Ночь. Темная, беззвездная. А в ночи, алым одеялом — стена огня. Плавятся стекла огромного дома, обугливаются на глазах стены, суетливыми муравьями выбегают из дома люди. Челядь. Челядь-то что ему сделала? И застыл на пригорке все тот же мальчишка, темная, уродливая тень на фоне проклятого дома. А там, внутри, корчится, связанная магией по рукам и ногам, чужая душа. И на уродливом лице мальчика столько восторга и радости, что оно стало даже как-то прекрасным… той самой демонической красотой, от которой по коже дрожь, а по позвоночнику — холод…
Рэми отшатнулся, чуть не упав со стула. Но ответить то, что от него ждали, все же сумел:
— Нет. Продолжай…
— А потом я решил, что все кончено. И жизнь моя — кончена. И сопротивляться тому не думал. Сел на пол у кровати и ждал. Жреца смерти. Тот явился быстро, солнце взойти не успело. И, знаешь, что он сделал? Сдал меня дозору? Как же! Денег дал и в столицу отправил. С письмом…
Рэми, стремясь чем-то занять руки, взялся за новые амулеты. Вздрогнул, вложил в глупую игрушку, пожалуй, слишком много магии, бросил ее на стол, и, не выдержав, встал и подошел к окну. А там, за прозрачной, отражающий тени света, преградой, подглядывали звезды сквозь ветви яблонь. Белел в полумраке снег… глубокий и почти нетронутый, с пятнами собачьих следов да точками от сорвавшихся с яблонь капель. Покой… покой дарованный богами там, за окном, и огонь чужой горечи внутри. Тошно как…
— Здесь все оказалось иначе, — говорил за спиной Урий. — И мой дар никому не мешал, и учителя нашлись, даже слово «убийца» их не остановило. Понемногу я и семью сюда перевез, как человек зажил, да и страх забыл… только вот цех целителей ненавидел все так же сильно. Потому что не лечили они, только золото брали. И нам бы, темным, радоваться — да магия исцеления, она же больно хитрая. Даже нам неподвластная.
Неподвластная? А вот у Рэми получалось… как и у виссавийцев, почему? До боли прикусив губу, он смотрел в окно, на тени собак у забора, на скатывающуюся к крышам домов полную луну, на глубокое, как вода в лесном озере, густо-синее небо. И слушал, слушал, впитывал каждое слово.
— Люди умирали, один за другим, богатые ли, бедные ли, а цех целителей жировал. Жить-то всем хочется. И что б любимые жили — тоже хочется. Вот люди и платили… а куда ж денешься?
Неправильно это… запах трав в их лесном доме. Мягкий голос матери, когда она склонялась над больным, терпкий аромат зелий… у мамы ведь тоже получалось, может хуже, чем у виссавийцев, но все же… И никогда она не брала больше, чем люди хотели давать. Давали же… и молоко приносили под дверь, и только снесенные яйца, и еще мягкие и белые внутри орехи: если захочешь отблагодарить, найдешь же чем, даже если дома не всегда богато.
Некоторое время Урий молчал, а потом продолжил.
— И я успокоился, пока не заболел братишка. Метался в кровати, исходил кровавым потом. Все простыни алыми были… а в доме воняло гнилью. И кричал он так страшно… а целители… только руками разводили. Серебро брали, а помочь, сволочи, опять не могли. И магия моя, сила моя — не могла… Знаешь, что это такое — смотреть на любимого человека, видеть, как он страдает, и быть бессильным?
Рэми знал, но опять промолчал, скользя взглядом по темным крышам. Этот мир недобрый, вкус отчаянной беспомощности знаком тут каждому.
— Ничего ты не знаешь… Желая спасти брата, я сделал нечто… о чем жалею до сих пор, и, что самое страшное, сделал это зря. Не помогло.