После грозы становилось еще душнее. В Центральном парке – как в оранжерее. От раскаленных сырых туй, можжевельников и кипарисов идет смолистый, пряный аромат. Травы на лужайках и цветы в огромных клумбах благоухают, но благоухание это кажется ядовитым. Фонтаны шумят, низвергаясь белыми струями в широкие бассейны. Над ними – дымка пара, сверкающая радугами. В парке людей больше, чем деревьев и кустов…
Ночью, истомленная, точно распаренная влажною духотою, Лиза неподвижно лежит под простынею и не может заснуть.
Татуша еще не вернулась. Наталья Петровна спит, неслышно дыша. Часы частым тиканьем отбивают уходящее время и напоминают Лизе ту последнюю ночь, когда она начисто объяснилась с отцом и сказала ему горькую правду.
Редки письма от отца. Писал, что туго приходится ему, был он уволен с завода. Писал: «Я сам не понимаю; на что я живу. Свет не без добрых людей, мне помогают»… Потом долгое время не было писем, и вдруг, третьего дня, пришло совсем странное письмо. Писал отец, что он получил хорошее место, но что совесть его не спокойна.
Лиза в памяти повторяла особенно поразившие ее места этого письме; «Я искал и нашел», – писал отец. – «А, вот, что нашел, и не знаю. Хорошо ли?.. Лягу ночью, и все думы… Думы и муки… Где правда?.. Ну, да это потом… Но, если, что про меня услышишь… Впрочем, откуда?.. Прежде, чем поверить, спишись со мной. Много, ведь, и лгут, и не разберешь ничего… Вот, Чукарин, – помнишь казака Чукарина? – тот разобрался бы сразу… Надеюсь, что смогу тебе скоро помочь. Надо бы тебе выбраться из этой проклятой Америки. И как жаль, что тебя нет со мною. Ты направила бы и успокоила меня. В тебе горькая правда, но она лучше той сладкой лжи, что опутывает меня…».
Странное, беспокойное было письмо, и в эту душную ночь шло оно на память Лизы и не давало уснуть. Тоска и тревога все более овладевали Лизой. Казалось Лизе, что-то случится этой ночью страшное, непоправимое, случится вот тут, сейчас… Лиза лежала, притаившись, завернувшись в простыню, прислушивалась к шумам города, чувствовала, как все напряженнее и напряженнее становятся ее нервы, острее слух, и небывалый страх овладевает ею. Время шло. Лиза физически чувствовала, телом ощущала, стремительный побег времени…
Было, должно быть, четыре часа утра. Занавески на окне порозовели. Тише стала неумолкающая песня города. За стеной в коридоре прогудел лифт. Слышны тихие, крадущиеся шаги.
Трясясь всем телом, Лиза прислушивается к ним. Вот остановились у двери. Кто-то вкладывает в скважину ключ. Тихо отворяется дверь…
Это Татуша. Сквозь полуприкрытые глаза, притаившаяся Лиза видит, как Татуша входит шатающимися, тихими шагами, точно дух. Она в легком прозрачно-сером бальном платье, с неприлично голой спиной, с длинным узким треном и в золотых башмаках. Тугие локоны, колбасками лежавшие на темени и у висков, смяты и растрепаны. Татуша не похожа на себя. Это какая-то новая, незнакомая Лизе, Татуша. Богатая, нарядная и… несчастная. Она наполнила спальню ароматом духов, пудры и легким запахом вина. Она скинула на кресло кружевной платочек, покрывавший ее голову, неслышными движениями сняла платье и почти голая, в штанишках и чулках, устало опустилась на постель. Чуть скрипнули под ее тонким и легким телом пружины матраца. Как ни тихо было, как ни слаб был этот скрип, Наталья Петровна проснулась. Видно, что тревожно и чутко спала она, поджидая дочь:
– Ну, что, Татуша? – шепотом спросила она.
Татуша засмеялась неслышным, нервным смехом. По тому, как заходили на ее спине лопатки под тонкой кожей, Лиза догадалось, что смеется Татуша через силу:
– Что спрашиваешь?.. Сама, ведь, знаешь… Ну! Продала меня жидовка совсем… Со всеми потрохами моими… Вот и все!.. Работать теперь буду только для видимости… Может, и совсем уеду отсюда…
– Джеймс?..
Татуша кивнула головой.
Наталья Петровна гибко поднялась с подушки. Она села на постели, седая и растрепанная.
– Как?.. Уже?.. – с мукой в голосе, спросила она дочь…
– Лиза спит?..
– Намаялась и спит… Да ты тихонько… Ведь, Татуша… Ты это нарочно. Не может быть… Сегодня?.. Сейчас?..